Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 15. Сюжет

Обитель

В зависимости от характера связей между событиями выделяют две основные разновидности сюжетов: хроникальные и концентрические. Принципы связи событий в хроникальных и концентрических сюжетах существенно различаются, следовательно, различаются и их возможности в изображении действительности, поступков и поведения персонажей. Критерий разграничения этих типов сюжета — характер связи между событиями. Главное отличие хроникального и концентрического сюжетов ― это, конечно, время. Хроникальный сюжет воспроизводит естественное течение времени, поэтому тяготеет к описательным жанрам (сага, мемуары, приключения). В концентрическом же сюжете физическое время не имеет определяющего значения: здесь оно частично заменяется психологическим временем, важен конфликт, интрига, поэтому этот сюжет характерен для жанров детектива, триллера, социального и психологического романа, драмы. Можно сказать, жанр диктует выбор вида сюжета.

Э.М. Форстер в книге «Аспекты романа» привёл односложный пример обоих видов сюжета: «Король умер, а потом умерла королева» ― это хроникальный сюжет; «Король умер, а потом умерла королева ― с горя» ― это концентрический сюжет.

Сюжеты с преобладанием чисто временных связей между событиями являются хроникальными (линейными). Они используются в эпических произведениях большой формы («Дон Кихот» Сервантеса). Они могут показывать приключения героев («Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Дети капитана Гранта» Ж.Верна, «Робинзон Крузо» Д. Дефо), изображать становление, изменение личности человека («Детские года Багрова-внука» С. Аксакова, «Евгений Онегин» Пушкина, трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность» Льва Толстого). В таких бессмертных произведениях, где главные герои ― Чичиков («Мёртвые души»), Колобок (русская народная сказка), Швейк («Похождения бравого солдата Швейка») ― сюжет именно линейный. Правда, в «Мёртвых душах» Гоголя есть одна вставная новелла (о капитане Копейкине), которая не укладывается в линейный сюжет всего произведения.

Романные сюжеты развивались ещё в художественной структуре памятников оригинальной русской литературы светского характера конца XV ― начала ХVI вв. («Повесть о купце Дмитрии Басарге», «Повесть о Дракуле»). При этом романные сюжеты проявлялись в трёх основных содержательных типах: 1) авантюрный романный сюжет; 2) романный сюжет с характерным героем несчастливой судьбы; 3) романный сюжет с характерным героем ― творцом, вершителем своей судьбы.

Сюжет романа «Обитель» следует отнести к первому типу. Почему нельзя избрать второй или третий тип? Главный герой Артём Горяинов ― герой бесхарактерный, плывёт по течению, не развивается, и, несмотря на свою многократно отмеченную критиками изворотливость и везучесть (а значит, его судьбу нельзя считать несчастливой), всё же ― уже за пределами романного времени ― погибает насильственной смертью (значит, героя нельзя причислить к творцам собственной судьбы).

Русские писатели XIX века часто строили свои произведения на основе хроникального сюжета. Таков, например, сюжет мемуарного повествования о жизни Гринёва и Маши Мироновой в повести Пушкина «Капитанская дочка». Этот тип сюжета часто привлекал писателей-сатириков: сатирические «хроники» создали Гоголь («Мёртвые души») и Салтыков-Щедрин («История одного города»). Хроникальный тип сюжета весьма распространён и в поэмах. Хроникальными в своей основе являются сюжеты поэм «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова, «Соловьиный сад» Блока и «Анна Снегина» Есенина.

Хроникальные сюжеты широко используются в авантюрно-приключенческих романах, в которых воссоздаётся, как правило, внешняя сторона жизни людей, и в социально-бытовых романах-хрониках, где могут быть изображены несколько поколений одной семьи или показано развитие определённой социально-бытовой среды. «Обитель» Прилепина как раз и относится к жанру авантюрно-приключенческого романа.

Хроникальный сюжет состоит из эпизодов, приращение сцен происходит по линейной шкале времени. Другими словами, в хроникальных сюжетах связь между событиями — временнáя, то есть события сменяют друг друга во времени, следуя одно за другим.

Действие в хроникальных сюжетах не отличается цельностью, строгой логической мотивированностью: ведь в сюжетах-хрониках не развёртывается какой-либо один центральный конфликт. Они представляют собой обозрение событий и фактов, которые могут быть внешне (логически) даже не связаны между собой. Объединяет эти события только то, что все они выстраиваются в одну цепь с точки зрения протекания во времени. Хроникальные сюжеты многоконфликтны: конфликты в них возникают и гаснут, одни конфликты приходят на смену другим. Всё это характерно для романа «Обитель».

В сюжетах хроникального типа кульминация либо слабо выражена, либо полностью отсутствует. Например, кульминации нет в первом томе поэмы «Мёртвые души» Гоголя. Лишь некое подобие кульминации можно найти в пьесе Чехова «Вишневый сад»: известие о продаже усадьбы внешне меняет жизнь персонажей, но не является следствием конфликта между ними. Потеря «дворянского гнезда» — давно ожидаемое событие, оно имеет прежде всего психологическое и символическое значение.

В хроникальном сюжете отсутствует ярко выраженная завязка, а в развитии действия преобладают временные мотивировки. Но в линейный сюжет могут включаться эпизоды, иногда довольно обширные, в которых события связаны причинно-следственной связью, т. е. могут включаться различные концентрические сюжеты.

В чисто хроникальном сюжете события связаны между собой хронологическим порядком изложения, то есть, сюжет (отвечающий на вопрос: что случилось?) и фабула (отвечающая на вопрос: в какой последовательности о случившемся узнаёт читатель?) совпадают.

Нередко для того, чтобы подчеркнуть хроникальный принцип расположения событий в произведениях, писатели называли их «историями», «хрониками» или — в соответствии с давней русской литературной традицией — «повестями». «Обитель» именно традиционная повесть, только растянутая до размеров большого романа.

У линейного сюжета имеются подвиды: 1) линейный с экскурсами; 2) линейный дискретный (события подаются неравномерно); 3) линейно-параллельный (несколько сюжетных линий, каждая из них линейна, иногда они пересекаются).

Экскурсы в прошлое и забегания в будущее ― довольно часто встречающиеся элементы в линейном сюжете. Дискретность означает разрывы в физическом времени, охваченном повествованием. Например, в мемуарах повествуется в период с юности по зрелость героя, с пропусками детства, отрочества, пяти лет отсидки в тюрьме в молодости и др., но тем не менее сюжет мемуаров остаётся линейным.

Сюжет романа «Обитель» относится к первому из перечисленных подвидов. Экскурсы и забегания в романе Прилепина крайне редки и коротки. К примеру, только в середине романа читатель узнаёт, что Артём сидит за убийство своего отца, а о кровавом пути «почти идеального типа русского интеллигента» белого офицера-контрразведчика Василия Петровича читатель узнаёт в самом конце романа.

Романный сюжет ― это сюжет, раскрывающий своего героя как частного человека, а его жизненный путь ― как личную судьбу. В «Обители» авантюра не имеет сюжетной самостоятельности и выступает в качестве событийной формы собственно бытового житийного сюжета. Авантюра в романе способствует развитию житийного сюжета, поскольку выводит героя из сфер типичного лагерного бытия и проводит его через различные перипетии, которые в свете житийной идеи оборачиваются испытаниями героя. Однако, непосредственно включаясь в выражение житийной идеи, авантюра неизбежно начинает конфликтовать с житийным сюжетом. Дело в том, что авантюрный и житийный сюжеты в целом наделены противоположными ценностными ориентациями, и их закономерные, типичные развязки противоречат друг другу.

Заметим, что главный герой Артём Горяинов погибает, находясь вне авантюрного повествования, погибает от рук своих антагонистов, которые не являлись главной стороной романного конфликта. Авантюрный герой погибает за пределами основного авантюрного сюжета, можно сказать, погибает случайно ― это серьёзное нарушение закона жанра, автор явно не потрудился над сюжетом романа. К концу романа становится очевидным, что автор не знает, как разрешить романный сюжет и, чтобы хоть как-то роман завершить, бросает главного героя на произвол судьбы. Это обычное дело для авторов, которые не знают, что делать с героем: просто грохают его. В жанре авантюрного романа случайная необязательная не вытекающая из основного конфликта (между охраной и заключёнными) смерть главного героя свидетельствует о слабости сюжета. Быть убитым ворами за рамками романного времени ― это всё равно, что погибнуть на стройке от случайно упавшего кирпича. Так авантюрные романы не пишутся.

В общем случае стремление литературного героя направить свою жизнь в русло авантюры всегда является следствием внутренней, собственной противоречивости героя. Артём здесь ― не исключение. При всей внешней цельности герой-пацан находится в противоречии с личной судьбой. Вопреки христианским представлениям о божественном предопределении, вопреки неоднократным предостережениям со стороны окружающих людей, Артём постоянно бросает вызов судьбе, подвергает свою жизнь внешним авантюрным опасностям и, наконец, неспособный выстроить своё лагерное житие, погибает насильственной смертью.

Ещё отмечу: в романе перипетии главного героя идут непрерывной чередой, но эпизоды и сцены мытарств просты по структуре и имеют однородную сюжетику, написаны одним языком и в одном тоне, и, главное, все несут один-единственный смысл «страшилок». Поэтому смена места действия и состава участников сцен не помогает сделать сюжет интереснее, поэтому читатель уже к середине романа устаёт читать «одно и то же», тем паче, что вторая половина романа явно написана наскоро и из текста буквально сквозит желание автора поскорее закончить роман.

Для самого автора сюжет романа складывался стихийно. Из интервью сПрилепиным:

«Событий в книге много, и я даже никогда не думал, как эти события должны у меня развиваться. Иногда бывает дописываю главу, ложусь спать, вдруг в три часа ночи ― щёлк! ― и я раз, просыпаюсь и я вижу, что у меня должно происходить в следующей главе: кто куда пошёл, кто с кем встретился, кто кому сказал, что и так далее. И такие озарения у меня были и раз, и два, и три, как будто мне вот кто-то подкидывает это».

Понятно, что работал Прилепин без всякого плана, по наитию. Сам автор в интервью газете «Ведомости» сказал: «…сюжет не придумывал, он складывался строка за строкой». Хотя сюжет романа линейный, некая закольцовка сюжета всё же есть, но она не смысловая: роман начинается и заканчивается сценами сбора ягод ― и всё.

Какова же основная сюжетная линия?

Андрей Рудалёв (magazines.russ.ru/ural/2014/8/15r.html) писал:

«Основную сюжетную линию романа составляют отношения Артёма Горяинова — недоучившегося студента, убившего отца в бытовой драке, и чекистки, любовницы начальника лагеря Эйхманиса Галины Кучеренко. Любовь их, как и всё здесь, странная. Галина в итоге теряет своё привилегированное положение и становится заключённой, Артёму продлевается срок, и он погибает от ножа уголовника».

Не могу согласиться с Рудалёвым. Основная сюжетная линия описывает лагерные мытарства главного героя, его борьбу за своё выживание, а «любовная линия» сюжета, если её можно так назвать, имеет подчинённое значение. Без мытарств героя не было бы и самого романа, а без «любви» роман мог бы вполне обойтись. Ровно так в «Дон Кихоте» Сервантеса: именно мытарства, на которых проверяется идея рыцарства, а вовсе не любовь Дон Кихота к Дульсинее Тобосской, составляют основную сюжетную линию. Романтическая любовь рыцаря печального образа ― лишь один из двух мотивов (другой ― главный мотив ― это чтение рыцарских романов), сподвинувших героя пуститься на опасные подвиги ради защиты справедливости на земле во имя прекрасной дамы.

Кстати, насчёт мотива. К сонму моих претензий к «Обители» здесь прибавлю ещё одну. Деяние (убийство отца), из-за которого главного героя упекли на Соловки, никак не связано с сюжетом и никак не помогает повествователю провести читателя по лагерному сюжету. То есть, причина ссылки героя на Соловки не стала в романе мотивом: она случайна и легко заменима. Да, на реальных Соловках конца 1920-х в контингенте перевоспитуемых лагерников было каждой твари по паре. Но в художественном произведении о Соловках автор должен был позаботиться о выигрышном для идеи и сюжета романа мотиве ссылки главного героя. Прилепин, однако, не позаботился: до Сервантеса ещё расти и расти…

Близко к моей оценке сюжета ― мытарства, борьба за выживание ― стоит мнение Александра Котюсова (http://www.proza.ru/2014/11/03/1068):

«Артём борется за своё место под холодным северным солнцем. Борьба в лагере идёт не на жизнь, а на смерть. Кто-то умирает от болезни, от тяжёлой работы, в карцере, в роте, на улице, кого-то убивают блатные за сигарету, за рубль, за взгляд. Одних пристреливают конвоиры ― хотел сбежать, товарищ начальник! Другие кончают жизнь самоубийством, не выдержав издевательств. Питание скудное: пшенка, кипяток, нечто наподобие супа. Работа от заката до рассвета, чтобы не оставалось времени вообще, даже на здоровый сон. Лагерь меняет людей, ломает характеры, выворачивает жизнь. Артём не исключение».

Сергей Оробий считает (статья «Обитель: побег невозможен», журнал «Homo Legens», 2014), двигателем сюжета является везучесть главного героя:

«Удивительно, но, как и обещал автор, перед нами в самом деле плутовской, авантюрный роман о лагере: не меньше «правды жизни» здесь важны совпадения и фантасмагорические допущения, странность которых прекрасно осознаёт сам главный герой Артём Горяинов. Стычки с блатными, постоянная угроза расправы, спортивная рота, лазарет, невероятный роман с особисткой, неудачный побег, новый срок… феноменальная везучесть главного героя ― двигатель сюжета, поэтому пересказывать его было бы просто нечестно. Эта жутковатая пикарескность ― примета новейшего исторического романа: Прилепин внимательно читал литтелловских «Благоволительниц», эту аналогию уже проводят читатели».

Анна Наринская считает роман неоправданно растянутым, а сюжет ― избитым (http://www.kommersant.ru/doc/2453262):

«…он, конечно, слишком длинен (без нескольких изгибов сюжета можно было б безболезненно обойтись)» <…> «И он, конечно, во многом предсказуем. И культурно: роман находящейся в лагере жертвы режима и притеснителя/притеснительницы из лагерной администрации — комбинация уже многажды в разных видах искусств разыгранная».

Есть нападки на сюжет романа и порезче.

Безымянный украинский автор в статье «Гнобитель» (журнал «Сноб»http://snob.ru/profile/28401/print/81622) высказался так:   

«Вот есть у меня в Одессе приятная восемнадцатилетняя знакомая. Мы порой гуляем у моря. Общаемся на тему искусства. И хотя она не связана профессионально ни с кино, ни с литературой, но зато она прекрасно знает кто такой Роберт Макки и что за труд он написал. А вот российские писатели не читали книгу «История на миллион» и не заморачиваются над построением сюжета. Банальный любовный треугольник размазан у Прилепина на тридцать один авторский лист. Да и лагерная тема уже давно изъезжена вдоль и поперек. Но надо ж объём дать! Пустить пыль в глаза читателю квадратными километрами унылого пустословия!»

Осмелюсь безымянному автору за Прилепина ответить: пусть ваша приятная восемнадцатилетняя знакомая сначала заглянет в российский учебник по литературоведению ― сделать это ей как раз впору, прежде, чем упиваться чисто коммерческими шаблонами от Макки. Прилепин построил роман не по типу драматического Аристотелева сюжета, не по остросюжетным канонам Голливуда, изложенным в книгах Макки и Кинга, ― и напоролся на критику страшно далёких от литературы современных юных «снобов». Так и сюжеты в романах «Мёртвые души», «Война и мир», «Тихий Дон» выстроены не по типу Аристотелевой драматургии и не по остросюжетным канонам Голливуда. Если следовать рекомендациям Роберта Макки и Стивена Кинга, рассматривающих произведения литературы исключительно как потенциальные сценарии для Голливуда, то не создашь новых «Старосветских помещиков», «Воскресения», «Русского леса», «Матёры», то есть вообще не напишешь продолжение великой литературы русской, а будешь плестись в хвосте постмодернистской поплитературы англосаксонской.

Скажу больше: если следовать современным рекомендациям нахрапистых англосаксов, из мировой литературы должны выпасть целые жанры, литература страшно оскудеет, превратится в обслугу проголливудского кинематографа и окончательно потеряет своё культурное одухотворяющее значение.

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает без выходных.

OLYMPUS DIGITAL CAMERA

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

book-writing@yandex.ru

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Реклама

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 13. Главный герой

Обитель

Главный герой романа «Обитель», Артём Горяинов, ― антигерой по терминологии, принятой в литературоведении. Такой же антигерой и недоучившийся студент Родион Раскольников в романе Достоевского «Преступление и наказание». Положительным героем Горяинов быть не может, потому что не защищает общество и отдельных людей (как это делает, например, Джеймс Бонд), потому что не сочувствует людям и не желает им добра (как это делает, например, князь Мышкин в романе «Идиот» Достоевского), и по многим другим причинам, и, наконец, он готов предать и даже собственноручно убить свою любовницу, которая ничего плохого ему сделала, а напротив, помогала выжить. Готовность главного героя убить свою любовницу, если что-то пойдёт не так, делает Горяинова, ранее убившего собственного отца, потенциальным убийцей-рецидивистом. Такой герой никакого чувства, кроме омерзения, не может вызвать у нормального развитого читателя с типичной для российского общества нравственностью.

Автор романа и не проявляет никаких симпатий к своему антигерою. В отличие, скажем, от Достоевского, которому Раскольников не только симпатичен, но и дорог. Разница отношений Достоевского к Раскольникову и Прилепина ― к Горяинову заключается, возможно, в том, что герой Достоевского к концу романа перевоспитывается Соней Мармеладовой, а Горяинов остаётся прежним пацаном, придурком, склонным к убийствам. Галина не стремится и не состоянии перевоспитать своего полюбовника, в отличие от Сони. Видимо, в Галине нет ни любви к Артёму, ни достаточной убеждённости в правоте своих большевистских идей, которые она излагает своему любовнику посреди постельных сцен. У Сони же Мармеладовой, «вечной Сонечки, пока мир стоит!», есть убеждённость в ценностях православия, есть чтó доносить до дерзкого, но слабого ума Раскольникова. Кроме того, «вечная Сонечка» ― символ самопожертвования во имя ближнего, а большевичка Галина ― не только не символ чего бы то ни было, но просто ревнивая и мстительная баба, которую очень трудно было бы всучить читателю как успешного воспитателя убийцы-рецидивиста.

Если же счесть микроизменения в характере главного героя как развитие, то оно направлено исключительно в сторону зла:

«…он вдруг понял про себя какую-то странную и очень важную вещь: у него действительно почти не было жалости — её заменяло то, что называют порой чувством прекрасного, а сам Артём определил бы как чувство такта по отношению к жизни…»

Может быть, скатывание героя ко злу ― это неизбежное следствие лагерной жизни? Академик Лихачёв, отсидевший пять лет на Соловках, не скатился. Мне думается, злость, хамство, мстительность, готовность совершить преступление (убить свою любовницу, в частности) и прочие негативные черты и потенции героя усиливаются по ходу сюжета совершенно не мотивированно, по воле автора.

Теперь пройдусь по отзывам критиков о главном герое романа.

В рецензии на «Обитель» Clementine пишет о современности главного героя (http://lit-ra.info/retsenzii-na-knigi/retsenziya-na-knigu-obitel-zakhara-prilepina/):

«Кто настоящий герой романа, например. Или: что не так с Артёмом Горяиновым? мог ли он вообще быть тогда, Артём, если от и до списан с самого обычного парня дня сегодняшнего? и как тогда сам Захар к этим, сегодняшним, относится?»

О старом избитом герое Прилепина ― пацане ― говорил и Миклуха-Маклай (http://miklukho-maklay.livejournal.com/309860.html):

«Пожалуй, Прилепин нашёл неожиданный ракурс во взгляде на ОСЛОН ― предтечу советского ГУЛага: до него лагерную систему мы видели глазами интеллигента (Лихачёв, Ширяев, Гинзбург, даже Шаламов и Демидов), Солженицын попытался дать её через восприятие русским мужичком-крестьянином («Один день…»), Прилепин же отправил на Соловки своего любимого героя ― пацана. Не политического ― отцеубийцу, одного из типов того «массового человека», виктимного и деклассированного, о котором писала Ханна Арендт. Главный героя романа Артём Горяинов не имеет определённой профессии и не принадлежит ни к какому сословию; его реакции спонтанны, а привязанности ― ситуативны: он легко сходится с людьми ― но не способен на длительные отношения и на подлинное доверие, нуждаясь не в дружбе, а в покровительстве: на побег он тоже не способен ― ему нужно, чтобы его увезли с острова. Среди людей он выделяет таких же пацанов, как и сам ― в таких он может даже влюбиться и простить им многие подлости (как, к примеру, прощает приблатнённому стихотворцу Афанасьеву). Но с подозрением, а нередко потом и с нескрываемым презрением относится к людям «идейным», имеющим жизненную программу и устойчивую систему ценностей, будь то типично леонид-леоновский персонаж ― скрытый белогвардеец Василий Петрович, учёный малый Осип Троянский или «владычка» Иоанн. Каждый из них ошибается в Артёме, отмечая для себя его молодой витализм и веря, что сможет заполнить своими письменами tabula rasa его души ― за что впоследствии расплачивается. Артёму этого не нужно: его жизненные приоритеты ― пожрать и поиметь «сисястую девку»: обонятельно-пищеварительному аспекту его духовной жизни автор уделяет приоритетное внимание, как и аспекту половому (причём любовница Артёма не может иметь детей, а до неё он находит утешение в онанизме). То равнодушие к собственной и к чужой жизни, боли и унижению, которое автор приписывает своему герою в конце романа, объяснимое надломленностью молодого человека, в действительности присуще ему изначально.

Вот чьими глазами Прилепин попытался взглянуть на Соловецкий лагерь и на его крестного отца ― Эйхманса (в романе ― Эйхманиса)! Взгляд ― есть, и он почти влюблённый: в Эйхманисе Артём сразу распознал своё: «было в нём что-то молодое, почти пацанское» ― и сразу принял и эйхманисовское объяснение Соловков как мастерской по выделке нового человека, и его право повелевать и дурить. Однако ракурс оказался хотя и интересным, но, мягко говоря, недостаточным: пацан не тот человек, кто в состоянии понять и объяснить другого, хотя и может «прочувствовать». Вот и Артём не склонен к анализу или мукам нравственного выбора, во всем доверяя тому, что его автор называет «врождённым чувством». И ни вынесенные в Приложение записки общей любовницы Эйхманиса и Артёма ― Галины, ни прямая речь автора в Послесловии, ни даже скупой слог биографии начальника лагеря в Эпилоге (Прилепин словно бы никак не мог завершить свой роман, затянув его финал на полсотни страниц) не придали образу создателя ОСЛОНа нужной объёмности и полноты. Как и не объяснили толком, чем монашеский девиз Соловков «В труде спасаемся», подхваченный и перетолкованный Эйхманисом, отличается от «Arbeit macht frei» Освенцима

Словно иллюстрируя эту нехитрую мысль, любой персонаж романа рано или поздно поворачивается читателю своей неприглядной стороной, как и наоборот, всякий злодей в ней имеет шанс проявить немного человечности ― со времён ЛН Толстого мысль, казавшаяся свежей лишь в контексте литературы социалистического реализма. А главное, то, что человек по природе своей порочен, отчасти оправдывает его помещение на Соловки ― не за вменённые, так за истинные грехи отчего же не пострадать?

Роман Прилепина не просто даёт лагерь через призму пацанского взгляда ― он подготавливает мысль, что в нашей пацанской стране лагерь неизбежен, более того ― был всегда и, по-видимому никуда не денется, какая бы власть на дворе не стояла. Ну нет веры в человека у писателя, завершающего свой роман сомнительной максимой, пожалуй ― тоже вполне пацанской: «Человек тёмен и страшен, но мир человечен и тёпл»».

О том, что Прилепин пошёл лёгким путём, написал Игорь Зотов (http://www.zaharprilepin.ru/ru/pressa/pressa-o-romane-obitel/kultprosvet-iz.html):

«…выбран такой герой, при описании мыслей и поступков которого Прилепину было несложно избежать соблазна перевоплощения в какой-то чуждый ему образ».

Действительно, Прилепин даже в большом романе не расстался со своим привычным современным героем ― борзым пацаном, только теперь засунул его зачем-то в экспериментальный лагерь на Соловки. Видимо, поленился или не смог автор придумать нового для себя героя. Так пишут не большие романы, а сериалы: герои одни и те же, придумывать новых не надо ― гони строку…

По-моему, в романе, посвящённом уникальному эксперименты с перевоспитанием нарушителей закона, главный герой или один из главных героев должен выступать носителем идеи перевоспитания. Перевоспитание ― процесс длительный, поэтому романное время должно охватывать не несколько месяцев (лето-осень 1929 г.), а несколько лет. Романное время в «Обители» почему-то обрезано, и это исключает возможность показа реализации идеи, ради которой Соловецкий лагерь был сознан. Очевидно, что главный герой либо должен пройти перевоспитание сам, либо провести читателя через неудачи и успехи перевоспитания других персонажей. Но этого в романе мы не видим: с таким главным героем показ воплощения идеи перевоспитания обречён на провал.

Образ главного героя меня не впечатлил. Не мотивировано, почему многие персонажи говорят, что Артём обладает особенными талантами, отличающими его от других. В тексте романа никакие особенные таланты героя не проглядываются, хоть в морской бинокль смотри. Физиологичность героя и его способность совершать дерзкие (многие сочли бы их идиотскими) поступки ― это отнюдь не те качества, которые могут привлечь к личности герою десятки персонажей романа, поэтому бесконечные приставания к Артёму этих персонажей выглядят насквозь фальшивыми. Если бы Прилепин смог вывести в романе нового для себя героя, то, я уверен, произведение поднялось бы на более высокий для автора художественный уровень.

Александр Котюсов (http://www.proza.ru/2014/11/03/1068) обращает внимание на противоречивость характера главного героя:

«Артём соткан из противоречий и не вписывается в стандартную жизнь лагеря. Он вступается за избиваемого десятником заключённого, который уже не в состоянии ворочать баланы, отдаёт свой паёк соседу по больничной палате, у которого блатной съел порцию, и даже всю посылку соседям по роте перед угрозой, что её отберут те же блатные, но в то же время абсолютно непотребно ведёт себя, находясь в одной камере с заключёнными, пусть и с бывшими чекистами, выбрасывает чашку соседа в парашу, хамит другим, не даёт всем спать, а главное (и это красной нитью идёт через весь роман) почти моментально меняется лишь от осознания того, что его приблизил к себе начальник лагеря. «…я теперь при Эйхманисе, ― сразу выпалил Артём: сколько ж можно было в себе это таить». Его бывшие сокамерники кажутся ему уже недостойными дружбы с ним, Артёма даже раздражает их запах. Горяинов с каждым лагерным днём теряет своё «я» и свою цельность. Можно долго спорить ― положительный герой он или нет. Думаю, что точного ответа на этот вопрос не существует. В Соловках трудно быть героем. В Соловках можно только выживать. Артём очевидный приспособленец. «Жаль, что в военных уставах не прописано, что помимо ответа «Будет исполнено!» ― можно в особо важных случаях подпрыгивать вверх, ― совершенно спокойно и очень серьёзно думал Артём, ― …подпрыгивать и орать». В этой фразе ― собачья преданность главного героя книги Прилепина к начальнику одного из самых страшных советских лагерей, уничтоживших не одну сотню жизней…»

Обозреватель «Коммерсанта» Анна Наринская отмечает «умно придуманного главного героя» (http://www.kommersant.ru/doc/2453262):

«Там есть умно придуманный главный герой — молодой человек, находящийся в СЛОНе не по политической, а по уголовной статье, в результате, скорее всего, случайного происшествия, подробностей которого мы так и не узнаем. Это даёт его взгляду возможность отстранённости. Он не с теми и не с этими, он сам по себе. У него нет никаких убеждений, кроме намеренья выжить, не совершая совсем уж беспримерных подлостей. И это простая, неамбициозная установка делает его как будто близким нам теперешним. Этим героем уж точно не приходится восхищаться, ему отнюдь не постоянно хочется сочувствовать, но его часто удаётся понять.

Он помещен в гущу самых разнообразных связей: с заключёнными-контрреволюционерами, с уголовниками, с членами лагерной администрации — и у Прилепина хватает писательского мастерства тянуть эти нити сквозь всё повествование, то выдергивая второстепенных персонажей на свет, то выталкивая их в сумрак. Прямо Диккенс какой-то. Только это Прилепин».

Если для Наринской автор ― «Прямо Диккенс какой-то», а Артём ― «умно придуманный герой», то для православного критика Дмитрия Володихина главный герой ― «никто» (http://foma.ru/prilepin-obitel.html):

«Главный герой романа, Артём Горяинов, ― никто. Милый парень, повеса и неплохой спортсмен, прилично образованный москвич. Ничего значительного не успел он сделать в предлагерной жизни. Личность аморфная, столь же родная 1920-м, что и нашему времени. Начитанный молодой русский, годный для любого года на дистанции от Крымской войны до возвращения Крыма. Обаятельный. Храбрый. Иногда ― бескорыстный.

Но.

На протяжении романа этот обаяшка убил, предал, сблудил, твёрдо отказался от Бога, совершил ещё множество скверных вещей. Казалось бы, погибшая душа!

И вот Горяинов оказывается в лодке посреди бурного моря наедине с женщиной, которая ему дорога.  Кто она ему? Не мать, не жена, не сестра, всего лишь злая любовница. Однако он всё-таки хочет спасти себя и её, а потому из темноты, из-под глыб душевного льда, принимается взывать: «Господи, я Артём Горяинов, рассмотри меня сквозь темноту. Рядом со мной женщина ― рассмотри и её. Ты же не можешь взять меня в одну ладонь, а вторую ладонь оставить пустой? Возьми и её… Она не чужой мне человек, я не готов ответить за её прошлое, но готов разделить её будущее».

Умер неверующий человек, родился верующий».

Не могу согласиться с православным критиком. Откуда он взял, что главный герой кого-то в сюжете романе убил? Откуда критик взял, что герой, вдруг, поверил в бога, хотя все сцены говорят не только о его неверии, но и о презрении к верующим и священнослужителям. В приведённым отрывке романа Володихин упорно не замечает грубой неприкрытой фальши: не мог молодой герой, позиционированный автором на семистах сорока шести страницах романа авантюристом и отвергшим покаяние неверующим хамом, вдруг на трёх строках обернуться в верующего, обрести вдруг лжецерковный пафосный слог («ладонь», «темноту», «не готов ответить»… ― это думать так в шторм-то!) и, как старуха, молить бога простить его немощность. И, кстати, совсем уж непонятно, почему Володихин относит «Обитель» к жанру христианского романа, хотя произведение очевидно антихристианское.

Полина Рыжова называет главного героя «человеком без свойств» (http://www.gazeta.ru/culture/2014/04/14/a_5992013.shtml):

«Не совсем в русле главный герой «Обители» — бывший студент Артём. Он человек без свойств. Не обременённый какой-либо чёткой системой ценностей, он превращается в лучшего соловецкого Вергилия, без труда рассказывающего о том, что происходит перед его глазами на самом деле, а не о том, что, согласно его убеждениям, должно происходить. Представлений, которые можно отбросить, у него ещё и выработаться не успело, из врождённых чувств сильнее всего одно — желание жить.

Жить в тепле и желательно в довольствии, трогать одной рукой белоснежную девичью грудь, другой — пить чай с баранками.

Отсутствие намерения выбирать между белым и чёрным (не в силу какой-то особенной разборчивости, а скорее в силу ребячьей инфантильности) заставляет Артёма раз за разом проходить между идеологическим молотом и ценностной наковальней. Пройти не так, чтобы ловко увернуться от всех опасностей, — все почему-то считают, что ему везёт, «выпал кант», — на деле, наоборот, так, чтобы встретиться лбом с каждым возникающим препятствием.

Эта срединная позиция, неумение и нежелание выбирать из того, что не нравится, по Прилепину, в итоге превращается в животную гибкость.

Герой у Прилепина, надо сказать, получился своевременный. Особенно сегодня, когда вместо чая с баранками опять почему-то приходится выбирать между двумя несимпатичными крайностями — государственным кондовым патриотизмом и «либеральной истерикой», а позиция посередине интуитивно угадывается как подлая».

Критик из Краснодара Алексей Татаринов хвалит образ Артёма Горяинова (http://www.kublog.ru/blog/Litkritika/4321.html):

«Уже было сказано, главная интуиция: человек смертен. Борьба с этой интуицией идёт по всем фронтам текста. Приговорённый уголовниками к смерти, Антон Горяинов изживает свою интеллигентность (правда, сидит он за убийство отца!), обращается ко всем силовым ресурсам и долгое время обманывает смерть. Оказывается в спортроте, сближается с начальником лагеря Эйхманисом, становится любовником чекистки Гали, ухаживает за лисами на отдалённом острове, работает сторожем при научной лаборатории.

Волевой персонаж, цепляющийся за жизнь, прославляющий её своим крепким телом, но пытающийся при этом не стать сволочью, — вот герой, которого уважает Захар Прилепин.

Как он любит изображать плоть, накапливающую и расточающую силу! Даже когда Артём, вожделеющий к воображаемой женщине, самозабвенно занимается онанизмом, звезды счастья разбрасываются по строчкам текста».

Татаринов, впрочем, хвалит не столько Артёма (критик почему-то называет его Антоном: видимо, не читал роман, такое с критиками частенько случается), сколько автора романа: называет роман «радостным» (!) романом и связывает это с приближением самого Прилепина к своему пику мастерства. Ну, если «Обитель» ― пик мастерства, плохи дела автора.

На мой взгляд, лучше всех образ главного героя романа понял и разобрал в своей рецензии Андрей Рудалёв (http://magazines.russ.ru/ural/2014/8/15r-pr.html):

«Когда Артём после избиения попал в больницу, ему владычка Иоанн сказал: «ведь и не одни невинные здесь собрались… да не каждый даже себе признается, с какой виной он сюда пришёл». По мнению Иоанна, земные Соловки — место для раскаяния. Он призывается «покаяться — и если не за те грехи, что вменили нам неразумные судьи, так за другие». У Бога «есть свои Соловки для всех нераскаявшихся, в сто тысяч раз страшнее».

Когда владычка говорит Артёму, что Соловки — для нераскаявшихся, автор замечает, что тот не верит его словам. Горяинов не берёт ничего на веру, ему всё нужно прожить самому, ощутить это на своей шкуре. Формул и определений Соловков у тех же персонажей романа много, как и личин, подобий правды. Но как принять какое-то одно из них, если это жизнь?..

«Он шёл по жизни голый, так и умер голый», — говорит о своём герое Артёме Горяинове в интервью «Ведомостям» сам автор (http://www.vedomosti.ru/library/news/25537101/intervyu-zahar-prilepin-pisatel). Прилепин объясняет, что голый — не потому, что у него отсутствуют свойства, а потому, что все свойства в нём сосредоточены одновременно. Горяинов сам такая же фантасмагория, какофония, как Соловки, которые отпечатались в нём вместе с музыкой «Интернационала» на Спасской башне. Прилепин также отмечает, что Артём себя ведет периодически достаточно подло. При этом он старается не рефлексировать по поводу происходящего. «Если б я умел размышлять», — задумался однажды Артём. Размышлять он на самом деле умеет, но постоянно сознательно ограничивает себя в этом.

Основная его задача — сделаться незаметным, обзавестись шапкой-невидимкой, чтобы никто не видел и не знал о нём. Часто он мечтает: «как бы всё-таки сделать, чтобы меня забыли». По большому счёту — это интуитивное желание Артёма-ребёнка спрятаться. В финале это ему почти удалось.

Прошлого у героя практически нет. Оно будто перечёркнуто убийством отца, которого он бесконечно любил. С матерью он не переписывается, просто получает посылки. Когда она приезжает его повидать, даже не подходит к ней. Только детство постоянно шлёт герою важные сигналы, знаковые образы, даёт вовремя спасительную палочку-выручалочку в виде недолгих трёхмесячных занятий боксом. Помог гимназический класс, где он был самым сильным.

Из того же детства всплывает в памяти игрушка — маленькие весы как аналогия его души, которая будто бы раскачивается из стороны в сторону. Да и сам он похож на человека, увиденного им в детстве. Тот бежал по льдинам через реку перед ледоходом. Любое твёрдое основание — крайне неустойчиво, иллюзия. Стоять на одном месте нельзя, надо двигаться, несмотря на чёрные пустоты. Этот интуитивный бег по льдинам совершает Горяинов в лагере.

Артём иногда и мечтает «по-детски». Вот было бы здорово, если человек был один, тогда бы не было ни войн, ни озлобленности. Всё просто. Но когда «собираются огромные и озлобленные толпы», эта простота пропадает, её перестают ощущать. С теми же блатными он ведёт себя как дитя. Возможно, поэтому до поры ему всё и сходит с рук.

Он и пытается спрятаться в детство: мечтает, что, закрыв глаза, окажется в 12-летнем возрасте с мамой дома, которая позовет пить чай. Вспоминает детство и на Секирке, мечтая проснуться на коленях матери.

Новоприбывшего в лагерь Щелкачёва Артём играючи поучает не показывать душу, быть незаметным. Таким незаметным он сам станет в финале книги, мечтающий на всём её протяжении изменить своё «дурацкое положение», спрятаться. «Пересадите меня на мой край опять…» — думает он. В своих мечтаниях он желает «попасть в некий зазор, затаиться, пропасть — и тебя могут не заметить, забыть».

Артём инстинктивно понимает, что выстраиваемая система «щелястая», как это сформулировал Прилепин в передаче «Наблюдатель» на телеканале «Культура», поэтому он и хочет попасть в одну из щелей. В романе есть эпизод: Горяинов наталкивается на заключённого Митю Щелкачёва, спрятавшегося в дровянике, когда пошли расстрелы. По сути, в щель. Мите от страха мерещится, что расстреляли 400 человек, Артём его поправляет — 36. Но ужаса от этого не меньше. В этом заключённом совершенно очевидно угадывается будущий учёный Дмитрий Лихачёв.

В то же время симпатизирующий Артёму Крапин говорит, что ему надо «сточить свои углы»: «Шар катится — по жизни надо катиться». Эта угловатость Артёма и делает его жизнь на Соловках такой хаотичной. Он цепляется своими углами там, где можно спокойно катиться. Вспоминается замечание отца героя о взошедшем солнце с углами, отсюда можно предположить, откуда происходит эта угловатость Горяинова.

Горяинов безразличен к смерти. Когда его Афанасьев спрашивает, боится ли он смерти: «Думаешь, и её нет?», Артём отвечает вопросом: «А что, есть?» Он приходит к выводу, что знание о собственной смерти «не самая важная наука на земле». Артём безрассудно движется по лезвию ножа, играя со смертью, дразня её. Часто по-детски заигрываясь, надеясь только на свой фарт, боясь спугнуть своё везение. «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу, хожу… по острому…» — периодически он поёт.

Люди для него непонятны: «Внутри внешнего человека всегда есть внутренний человек. И внутри внутреннего еще кто-нибудь есть» — этакие матрёшки, который складываются одна в другую, поэтому он и не лезет туда глубоко.

Всё происходящее он воспринимает как фантасмагорию, как сон и каждый раз будто проверяет себя: «Нет, не сплю». Собственно, в этом убеждает его и Василий Петрович, говоря, что всё вокруг «какофония и белибердовы сказки». Если Горяинов и не рефлексирует по поводу происходящего, то зачастую даёт совершенно точные оценки себе и своим поступкам, его внутренний голос будто изучает его со стороны. Часто он безжалостен к себе. Характеризует себя «кривой, червивой корягой».

Ощущение личной червоточины преследует Горяинова. Слушая владычку, он ощущал, что его голова очищается слоями, как луковица. А что в сердцевине? Вдруг там «извивается червь»? Этот червь возникает и в финале, когда автор констатирует, что «его жизнь разрублена лопатой, как червь: оставшееся позади живёт само по себе».

Владычка Иоанн говорит Артему: Господь «хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоём сердце». Всё, что происходит вокруг, — это «просвещение нашего сознания». Ведь тот же Артём притягивает к себе на какое-то время героев романа. Например, Крапина или Василия Петровича, который чуть ли не мечтал увидеть в нём своего сына. Поэт Афанасьев вообще считал, что через Артёма, через его фарт можно спастись. Владычка Иоанн отмечает у Артема доброту и умение прощать: «сам никому не угождая… прощал всех». То есть герой далеко не безнадежный, и он мог бы стать тем новым человеком, о котором, возможно, и мечтает Эйхманис. Но… Он не подчинился обаянию начлагеря, не последовал и за владычкой, который надеялся на его сердце — «незримого рулевого». Иоанну он заявил: «Я твоя неудача». Прибился на свой край…

Рефлексия Артёма заключается в его действиях, поступках. «У тебя нет ни желаний, ни мыслей. Твои мысли — твои поступки», — говорила Галина. Он будто лермонтовский «Листок», которого «несёт ветром по дороге», и давно уже отвык рассчитывать на свою волю, она живёт лишь в мечтаниях. Герой сам осознает это и выговаривает себе: «Твоя привычка ни о чём не думать и жить по течению — убьёт тебя!»

«Твоё понимание живёт отдельно от тебя», — отметила Галина. И это замечание характеризует разрыв человека. Показывает, что его воля не властвует над ним, не руководит его поступками: «Ты никаких усилий не делаешь и обычно не знаешь о том, что понимаешь».

Часто его поступки совершенно бессознательны. После того как он не стал пользовать бабу, автор отмечает, что он «сам не знал, зачем всё это сделал». Это та же внешняя воля ветра, а не разума, которая движет Артёмом. А возможно, и подсознательное желание внутреннего самосохранения — избежать горения в аду (вспомним, что он замечает: «и вечно гореть в аду»).

Артём старается не рефлексировать, потому что это тоже средство к спасению, к тому, чтобы не сломаться. Знание умножает скорби. Он выговаривал себе: «…И я тоже стал много думать… А думать не надо, потому что так тебя начнёт ломать и скоро сломает».

Кстати, если говорить о пустоте Горяинова, что отмечают некоторые критики, то этот внутренний вакуум, как ни странно, роднит его с Эйхманисом. В гневе Василий Петрович характеризует начлагеря «гробом повапленным». Красивая, завлекательная внешняя форма, но внутри «полный мерзости и костей». Да и тех же червей.

Во всех своих сферах деятельности на Соловках Артём терпит фиаско, скачет с места на место, нигде долго не задерживаясь. Мечется, как сомнамбула. Эйхманис многое что успел сделать на Соловках, но многое и побросал. Затеяв искать клады, он уехал в Кемь. Да в итоге и весь его проект терпит крушение.

На Секирке Артём не раскаивается публично, вместе со всеми. Даже в этом хочет быть наособицу, на своём крае. Его перерождение внутренне, и оно, естественно, происходит. Во время общего секирского покаяния и Артём повторял: «Я здесь! Я! Какое богатство у меня! Весь как в репьях! Как в орденах! Да есть ли такой грех, которого не имею?» Можно предположить, что своё покаяние он хочет донести напрямую до Бога.

С Артёмом не происходит перерождения, он не стал новым человеком и постепенно растрачивал свой фарт, пока не был зарезан уголовниками. Соловки его так и не отпустили, дали второй срок, а потом и смерть на острие ножа. Горяинов завяз в них, как в болоте. Разгуливая, из-за отсутствия другой обуви, в болотных сапогах, он заметил: «Болотные сапоги, потому что ты — в болоте!» Даже побег его с Галиной получился будто по кругу: когда блуждаешь, то всё время возвращается в одно и то же место.

В финале он стал безразличным ко всему, обмельчал, стерся, потерял лицо: «сам пропал, как будто его потянули за нитку и распустили». Осознавая свои грехи, в которых он «как в орденах», Артём не нашёл силы для избавления от них и потерял себя. Между ангелами и бесами он не принял ничьей стороны, а потому растворился в пустоте. На это же обречён и соловецкий проект, в котором, как считал Горяинов, создаётся новый человек. Жизнь страны, также как и Артёма, оказалась разрубленной на две части.

Сам автор считает, что: «Перековка провалилась, но никакого желания уморить столько людей у большевиков не было. Ад случился не по искреннему желанию его совершить, а в силу человеческой природы и обстоятельств». Потому что эксперимент этот был против человеческой природы.

По ком звонит секирский колокольчик? Он звонит по тебе. Колокольчик, несущий «смертный звон», — это и есть музыка преображённой в лагерь обители. Раньше он пробуждал монахов. В «Соловецком патерике» звон этого «будильного колокольчика» сравнивается с гласом «архангельской трубы, имеющей в последний день мира возбудить умерших». Здесь с ним приходит надзиратель, чтобы увести на расстрел новую жертву. Вместо преображения — расстрел.

Прилепинский Горяинов пребывает в мучительном борении, в поиске веры и отторжения от неё. В самом начале книги он не отвечает на вопрос вкрадчивого Василия Петровича о своей вере, дважды отказывается принять Евангелие от владычки. Находясь на самом страшном месте Соловков — на Секирке, с её жутким холодом и голодом, как в самых страшных глубинах ада, расковырял известку у нар, и там обозначился лик святого…

Один из самых сильных эпизодов книги, когда владычка Иоанн и батюшка Зиновий призвали всех обречённых на Секирке к покаянию. Тогда поднялся крик, как «на скотобойне». Тогда и у Артема открылись глаза на себя, что и он весь в «репьях», как орденах. Но он не влился в общий покаянный хор. Горяинов исцарапал ложкой лик святого, за что был жестоко избит. А ведь этот лик был ему притягателен, в нём он увидел себя: «Когда бы не длинные волосы и борода, изображённый на росписи человек был бы очень похож на него самого». Эта возможность — путь, который открылся Горяинову через известку, но он его отверг.

Таков Артём Горяинов — человек своего времени, балансирующий между верой и безверием, между ангелами и бесами, между Богом и чёртом, пытающийся услышать своё откровение, свой путь ко спасению, но так и не находящий его и в итоге ставший безразличным ко всему, тенью себя…»

Герой не развивается, продолжает Андрей Рудалёв в другой работе (http://literratura.org/criticism/470-andrey-rudalev-obitel-velikogo-pereloma.html):

«Артём Горяинов будто оправдывает свою фамилию, которая висит над ним злым роком, остаётся повязанный ею. При этом почему-то вспоминается герой шукшинской «Калины красной» Егор Прокудин по кличке «Горе». Определённое преображение героя всё же по ходу повествования ожидалось. Вместо этого он топчется на месте, растрачивает себя и даже теряет лицо. Он так и остался человеком без прошлого и будущего. Хотя читательские надежды, что всё это не так обречённо, присутствуют. Однако надежды надеждами, а писательская правда ― совершенно другое».

Важнейшие наблюдения Рудалёва для идеи создания экспериментального лагеря СЛОН: «То есть герой далеко не безнадёжный, и он мог бы стать тем новым человеком, о котором, возможно, и мечтает Эйхманис», «С Артёмом не происходит перерождения, он не стал новым человеком и постепенно растрачивал свой фарт, пока не был зарезан уголовниками» и «Определённое преображение героя всё же по ходу повествования ожидалось. Вместо этого он топчется на месте, растрачивает себя и даже теряет лицо».

Добрый критик Рудалёв гладит Прилепина по головке: видите, хотя автор изобразил главного героя дураком, но небезнадёжным дураком, открытым для перерождения в нового человека, но ― читается между строк ― немножко не дотянул образ.

Я не такой добрый, как Рудалёв. Считаю, что Прилепин, даже если бы поставил себе цель развить образ главного героя, то в рамках выбранного жанра (авантюрный роман), в тисках романного времени (несколько месяцев), при избранной системе персонажей (отсутствие персонажей-воспитателей) объективно не смог бы из своего героя вылепить искомого нового человека. Автор тупо провёл неменяющегося героя по лагерю, показал несуществующие в действительности страсти-мордасти (они наступили во времена ГУЛАГа, то есть на пять лет позже изображённого в романе времени конца 1920-х годов) ― и всё. Читателю же интересен герой меняющийся, а не застывший. Поступки Артёма легко предугадываются, их очень много, но они все похожи один на другой, поэтому к концу романа от Артёма читатель сильно устаёт, и ему даже не жалко, что героя «грохают» уголовники ― заслужил, сам такой.

Образ Артёма Горяинова не заслужил одобрения и критика из Петрозаводска Яны Жемойтелите (http://magazines.russ.ru/ural/2014/7/17zh-pr.html):

«Чтение переросло в работу где-то на двухсотой странице (всего в романе около 750 стр.), или в тот момент, когда угас обычный читательский интерес, увязнув в бесконечном описании мерзостей лагерной жизни, перетряхивании вшивой одежды, борьбы с клопами, голодом и т.д.

<…>

События «Обители» происходят в конце двадцатых прошлого века на Соловках. Главный герой Артём Горяинов — молодой человек, который попал на Соловки вовсе не за контрреволюционную деятельность, а за убийство отца. Вот тебе, бабушка, и явно фрейдистский мотив, переведённый в бытовую плоскость (Фрейд вообще-то ни к чему такому не призывал). В романе мотив дополняется ещё и символическим убийством Бога, то есть сокрушением фрески, обнаружившейся под слоем штукатурки в бывшей трапезной. Сперва, только узрев открывшийся святой лик, герой впадает в нарциссическое самолюбование: «А ведь он на меня похож», это Бог-то. А то ещё во время купания, разглядывая обнажённых сокамерников, Артём мимолетом отмечает: «Я здесь самый красивый». С лёгкой иронией, конечно, как ещё недостаточно битый, молодой крепкий парень, которому — по причине этой природной силы и молодости — позволено чуть больше, чем другим.

И всё же убийство отца даже в состоянии аффекта (сын застал отца голым, с другой женщиной) — всё равно убийство, за которым следует наказание. Однако герой на удивление мало переживает сей факт, да и о его долагерной жизни известно чрезвычайно мало. Вспоминает он в подробностях разве что одну пьянку, когда компания чуть не спалила дачу. (Видения червей и ракообразных, преследующие Артёма, напоминают именно алкоголические синдромы). Видно, семья была не из бедных, а Горяинов-старший, возможно, даже занимал в иерархии совслужащих далеко не последнее место, так как сын считал его лучшим из людей — до известного случая. Но кто же такой Артём Горяинов? Чем занимался? Кого любил — в той, досюльней, жизни? Что читал, что умел делать? Может быть, автор считает всё это неважным? Потому что в лагере прежний багаж абсолютно ничего не значит? Но разве могут внешние обстоятельства полностью стереть личность? Или же Захар Прилепин намеренно выбрал героем повествования человека в сущности невеликого?

Но ведь в главке «От автора» Прилепин объясняет, что историю Артёма некогда рассказал его прадед, отсидевший своё на Соловках. И всё же живописание характера — дело автора, тут вольности и фантазии допустимы. Ещё в процессе создания романа Прилепин признавался: «Я пишу роман «Обитель» — о Соловках. По-моему, это последний акт драмы русского Серебряного века. Во всяком случае, то, что заключённые писали в свой журнал — это последние тексты Серебряного века, прямое продолжение символистской и акмеистической традиции. Да и вообще, те люди, которых там увидел Горький, всюду искавший сверхчеловека, как раз и были сверхчеловеки, только он их не разглядел. Или разглядел?..»

Признаться, я тоже не разглядела. Напротив, в процессе чтения то и дело хотелось воскликнуть по поводу Артёма: «Да что ты за чмо такое, дорогой товарищ!» Поэтому и буксует роман, что герой откровенно неинтересен, мелочен. На некотором этапе интерес подогревает любовная коллизия, связанная вдобавок с интересным поворотом в судьбе героя: в связи с подготовкой спартакиады героя переводят с общих работ на более легкий режим, да ещё и подкармливают. Ну, как говорят у нас на Севере, — середка с›та, кóнцы играют. Конец взыграл у Артёма при виде вольнонаёмной Галины. Вроде не красавицы, но выбор-то не велик, а герой разборчив и лагерными проститутками брезгует.

<…>

Инфантилизм Артёма проявляется и в странных развлечениях на Лисьем острове, когда ему доверяют сторожить питомник, в котором, помимо лис, разводят ещё кроликов и морских свинок. Артём, заскучав, врывается в комнату со свинками, орёт и громко хлопает дверью, намеренно пугая грызунов, которые в панике разбегаются. Зачем? От скуки? От абсурдности бытия? А было ли у Артёма на воле более рациональное занятие? Что он вообще умеет, на что способен, кроме сексуальных подвигов? В некоторый момент это поминает и Галина, именно что Артём — ничтожество. Но таковы уж по натуре сильные женщины, выбирающие слабых мужчин — им свойственно приписывать своим избранникам некие романтические качества, оправдывать их слабости обстоятельствами и т.д., до поры до времени, пока не наступает полное разочарование…»

Артём Горяинов ― апатичный пофигист. Он не предпринимает никаких волевых поступков, он не является стороной заявленного в романе главного конфликта (чекисты-«сидельцы»), он не противостоит «системе», а просто пребывает в ожидании чего-то бóльшего. Но откуда взять бóльшему, если нет поступка? А если нет поступка, если герой живёт по инерции, какой же он авантюрный герой? Заявленный автором «Обители» авантюрный жанр с таким инфантильным главным героем по определению создаёт ситуацию оксюморона. В огромном романе главный герой свершил всего-навсего две авантюры: поимел открыто подставившуюся бабу и, поддавшись её уговорам, пытался бежать ― всё. Остальные поступки героя ― не приключения, а сплав по течению. Он не противостоит «системе», он даже готов этой «системе» служить, он не совершает моральных выборов (разве что однажды отказывается от проститутки), он в сюжете романа болтается как известное вещество в проруби ― именно вещество, а не разумное, обладающее волей, существо, которому читатель мог бы посочувствовать, как сочувствует, например, лагерному герою Солженицына.

Читатель всегда хочет идентифицировать себя с героем, рассчитывает вместе с героем пройти через испытания, примерить захватывающие приключения авантюрного героя на себя, лежащего на диване с захватывающей воображение книжкой в руках. Но если герой, заявленный автором как авантюрный, оказывается пассивным, если он избегает участия в главном конфликте, читатель разочаровывается в нём. Найдётся ли хоть один читатель, кто захочет идентифицировать себя с Артёмом Горяиновым? С любым другим героем романа? В «Обители» нет ни одного положительного героя, некому сочувствовать.

Александру Умняшову, как и мне, сильно не нравится, что из Артёма Горяинова всё время высовывается автор романа с бесконечными ирониями и остротами ― уместными и не очень (http://kbanda.ru/index.php/4551-obitel-omonovtsa-o-novom-romane-zakhara-prilepina.html):

«Вымысел одно, а достоверность — другое. Противно было читать у Прилепина в обеих книгах описание рефлексий главных героев ЗП, Артёма в «Обители» и Саши в «Саньке». Во-первых, они беспрестанны, а потому нарочиты. Во-вторых, лицо автора в них особенно заметно. С ирониями и остротами у ЗП явный перебор, особенно когда они возникают в речи и мыслях его героев в критических и опасных для жизни — или просто неуместных для этого — ситуациях. Можно было бы списать это на защитные психологические реакции, но, кажется, это не тот случай: внутренний мир героев ЗП поделён на чёрное и белое, там мало нюансов. И на таком чёрно-белом фоне, увы, иронии выходят грубостями (в том числе, художественными), а остроты — плоскими. Слово «увы» употребляю здесь из вежливости, хотя героям Артёму и Саше это ни к чему, они слишком цельные характеры для этого. Если говорить по-простому, по-блогерски, то тьфу на них».

А теперь о «великом» в образе Артёма Горяинова. Критик Владимир Бондаренко(http://zavtra.ru/content/view/vlast-solovetskaya/) отметился так:

«Писатель делает смелую попытку создать обобщённый образ русского человека. Что такое в наше время быть русским? В чём заключаются особенности русской души? Захар Прилепин считает: «Равнодушие к собственной судьбе. Такая амбивалентность, когда страсть и бесстрастность, богохульство и внутренняя религиозность существуют одновременно — и в разных обстоятельствах проявляется разное. Мир не является объектом его рефлексии — он просто в нём существует. Русский человек как типаж не пребывает в том состоянии, которое описано в романах Достоевского. Люди — они… плывут. И ведь никакого перерождения русского человека вследствие этой чудовищной гулаговской истории не произошло. Это же один из самых страшных воплей либеральной общественности: гребаный народ, ты столько пережил, тебя гнобили в лагерях, били, кромсали, а ты снова пребываешь в тех же иллюзиях и не собираешься меняться. Я думаю, что русская история статична. Русский человек неизменен — в этом и есть залог его существования. И в бессердечии, направленном в первую очередь к самому себе. Это можно назвать жертвенностью, если ты любишь русских людей, если не любишь — можно назвать нецензурным словом».

Как писал Михаил Лермонтов: «Гонимый миром странник… с русскою душой». Вот и Артёма гонит по всему миру. Только миру особенному — соловецкому. Из барака в барак, как из материка на материк. То лес валит, то лис разводит, то служит сторожем, то под командой реального лагерника Бориса Солоневича готовится к лагерной олимпиаде по боксу. На Соловках в двадцатые годы и впрямь были сконцентрированы все слои русского общества, все разнообразные герои и злодеи, романтики и циники, палачи и монахи.

Достаточно подвижный, амбивалентный, и потому находящий общий язык и с бывшими белогвардейскими офицерами, и с православными священниками, и с чекистами, Артем стабилен в проявлении человеческой порядочности, доброжелательства, в сострадании слабым. Он мало заботится о себе, не эгоистичен, может быть, поэтому и спасается. Он ведь и от вербовки в осведомители, даже во имя спасения собственной жизни, отказывается. Чем, наверное, и покоряет молодую и красивую чекистку, возлюбленную самого коменданта Соловецкого лагеря Фёдора Эйхманиса Галину Кучеренко. И начинается внутри лагерного эпоса, внутри плутовского романа, внутри калейдоскопа самых разных судеб реальных и вымышленных героев, внутри лагерной одиссеи самого Артема, еще и одна небывалая, почти неправдоподобная, и, к тому же, почти реальная любовная драма двух главных героев с разных берегов бытия. Она и Он. Начальник и заключенный. Стратег и страстный романтический одиночка».

Ну уважаемый критик и хватил: в Артёме Горяинове, оказывается, заключается «попытка создать обобщённый образ русского человека»! Я просто в шоке от такой «критики» произведения, выпущенного в свет даже без надлежащей редактуры. А позвольте спросить: в прилепинском обобщённом образе место для Гагарина есть? Послушать критика Бондаренко, так в обобщённом образе русского человека нет места ни Петру Первому, ни Пушкину, ни Гагарину, ни Маресьеву, ни Николаю Островскому, ни Горькому, ни Стаханову, в общем ― нет места героям, нет места людям, которые построили и защитили страну, зато искомый русский образ обобщается исключительно из убийц, воров, насильников, проституток, мошенников, предателей и дармоедов ― в общем из героев романа, среди которых нет ни одного (!) такого, кого принято относить к положительным.

Никак не тянет Артём Горяинов на «обобщённый образ русского человека». Русский человек умён, но бесхитростен в сравнении с другим народами. Это только в русских сказках есть Иван-дурак, но и тот поступает совсем не по-дурацки.

Есть другой тип литературного героя ― эпический балбес. Наднациональный тип, не русский, даже совсем не русский. Эпический балбес из Артёма тоже не получился: Артём и не эпичен, хотя бы потому, что не ставит перед собой общественно значимой цели, и конченным дураком его не назовёшь.

Безымянные блогеры отзывались об образе Артёма Горяинова так:

1) «Но как меня на протяжении всей книги «корёжило» от главного героя, Артема этого! Ящер какой-то первобытный. «Ни день, ни ночь…»»;

2) «Сначала ты сопереживаешь герою, потом его не понимаешь, потом и вовсе ненавидишь»;

3) «Артём, главный персонаж книги, больше отрицательный, нежели положительный герой, но тем не менее он просто не может не вызывать симпатию и сочувствие!»;

4) «К концу книги совершенно разонравился главный герой»;

5) «Что меня (к моему большому сожалению) оттолкнуло. Сам главный герой в первую очередь. Он прописан, как супермэн. Выглядит очень искусственно. Может я просто таких людей не встречала, может они и есть в природе. Но все его чувства, ощущения, манера поведения и всё это в своём сочетании настоящее, мне не верится».

6) «…неясно, почему главным героем выбран зек Артём, который, в общем-то, ничем особенным не выделяется ― разве что более удачлив и упёрт. В остальном ― самый обычный парень, хотя и изворотливый, и неглупый. И, прямо скажем, не самый благородный ― особого альтруизма от зека Соловков ждать, конечно, нелепо, но всё же перед главным героем весьма редко становился вопрос о каком-либо моральном выборе ― по существу, хотя весь текст об Артёме, изложение посвящено скорее Соловкам вокруг Артёма, чем Артёму в Соловках, как ни забавно»;

7) «Острее, животнее чувствуются проблемы главного героя».

Главный герой романа физиологичен, как положено «настоящему пацану». Но уместно ли выпячивать физиологичность героя в романе, написанном на трагическую «лагерную тему»? Жанр авантюрного романа физиологичность допускает, трагическая тема романа ― запрещает. Физиологичность в трагической теме уместна в жанрах нонфикшн, но не в авантюрном романе.

Совершенно неправдоподобные отношения связываю героя с матерью. Вот как о них отзывается, не без издёвки над автором романа, безымянный блогер (http://www.knigo-poisk.ru/books/item/in/2347166/):

«Описание взаимоотношений главного персонажа и его родительницы столь же неправдоподобно, нелепо и высосано из пальца, как история матери и сына из рассказа Алексея Николаевича Толстого «Русский характер». Но у Толстого-то за плечами уже были «Хождение по мукам» и «Пётр I», а вот Прилепин пока ещё даже «Гиперболоид инженера Гарина» не написал ― ему так фальшивить по рангу не положено.

«Она глупая у меня», ― как бы извиняет и оправдывает герой свою почтенную матушку, совершенно упуская ― вместе с прочими персонажами и самим автором ― из виду то обстоятельство, что глупость и клинический идиотизм, осложнённый к тому же полной атрофией материнского инстинкта ― вовсе не одно и то же. Постеснялась она, видите ли, рассказать на суде о наличии в деле посторонней женщины. Стыдно ей было бы перед людьми. А то, что там ещё и пьяный вооружённый мужик с агрессивными намереньями присутствовал, она, должно быть, по простоте душевной и вовсе не заметила. И спровадила ― из природной застенчивости либо по рассеянности ― родное дитятко аж на далёкие Соловки. Да в каких только русских селеньях вы такую женщину отыскали, Захар? Это ж просто крокодилица какая-то, а не мать!»

Образ Артёма Горяинова странным образом заужен, абсолютно не раскрыт во времени. Когда романное время коротко (в «Обители» оно охватывает лишь лето-осень одного года), расширить образ героя можно за счёт его предыстории ― это обычный писательский приём. Предыстория героя расширяет событийно-психологический материал за пределы основного действия, происходящего в романе. В «Обители» же предыстория Артёма не дана даже фрагментарно, хотя в композиционно рыхлой второй половине романа вполне могло бы найтись для неё место. Тем более, что у героя появился собеседник ― любовница Галина, ― с которой герой мог бы вполне мотивированно ― в постельных сценах ― пооткровенничать о своей прежней жизни. Прилепин, однако, не заботится об расширении образа главного героя. Мне это говорит о том, что роман сляпан наспех, образ героя и композиция должным образом не продуманы.

С кем, не считая героев-пацанов из других произведений Прилепина, можно сравнить образ Артёма Горяинова? Литературный критик, аспирантка Гарвардского университета Ольга Брейнингер (http://literratura.org/issue_criticism/1451-olgab.html) сравнивает его с Симплициссимусом ― главным героем барочного романаГиммельсгаузена «Симплицициссимус».

Симплициссимус

Я считаю, сходство между Симплицием и Артёмом невелико. Напомню, что из себя представляет Симплиций.

Симплиций прозван так за своё крайнее простодушие. Он живёт в доме своего «батьки», как полевой цветок: никто не заботится о его воспитании. Симплициссимус невежественен, но чистосердечен. Тридцатилетняя война в Германии переворачивает жизнь юноши. Герой бежит из разорённого дома отца в лес, где встречается с добрым Отшельником, который учит мальчика грамоте и приучает его терпеть жизненные лишения и молиться Богу. После смерти своего учителя Симплициссимус возвращается в мир людей, где на его долю выпадают сотни случайностей и неожиданных поворотов судьбы. Суровая жизнь рассеивает детские иллюзии героя: повсюду он видит торжество пороков, которые никак не согласовываются с высокими нравственными принципами, заложенными в его душу Отшельником.

И Симплициссимус утрачивает былое простодушие.

Он учится обманывать, воровать, грабить, вести разгульную жизнь солдата. Из наивного, доброго мальчика герой превращается в лихого рейтара, изобретательного и отважного охотника за военной добычей. Неизменная удача сопутствует всем дерзким начинаниям «Егеря из Зуста». Война становится для Симплициссимуса источником обогащения. Он быстро движется по служебной лестнице и уже мечтает об офицерском чине. Симплициссимус становится не чужд тщеславия, высокомерия, спеси, которые вызывают ненависть к удачливому и пронырливому плебею со стороны высокородного офицерства.

Барочная антиномичность пронизывает весь роман. Не остаётся не задетой ею и судьба главного героя. Так, период удачи и процветания сменяется в жизни Симплициссимуса чёрной полосой. Произведя фурор в Париже своим талантом драматического актёра, а главное ― своей красотой, Симплициссимус по возвращении в Германию быстро остаётся без денег и без своей красоты (оспа делает его безобразным и хилым). Судьба снова связывает Симплициссимуса с войной. Но звезда его удачи погасла. Жизнь героя становится невыносимо тяжёлой. Опускаясь всё ниже и ниже, он превращается в грабителя и разбойника. Наконец, война начинает тяготить Симплициссимуса, он чувствует муки совести. Он оплакивает свою «утраченную невинность, которую он вынес из леса и которую он среди людей так щедро растратил».

Симплиц

В последних книгах романа, подводя безрадостный итог своей жизни, Симплициссимус решает раз и навсегда покинуть этот мир и снова стать отшельником. Но в лесном уединении герой не находит подлинного утешения: он хочет видеть мир, бродить по земле, живя в благородной бедности и воздержании. В конце концов после ряда приключений Симплициссимус оказывается на необитаемом острове, затерянном в Индийском океане. Здесь он находит долгожданный душевный покой, трудится, ибо «человек рождён для труда, как птица для полета». Он отказывается вернуться назад в Европу, куда зовут его случайно попавшие на остров мореплаватели. «Здесь мир ― там война; здесь ничего не знаю я о тщеславии, об алчности, о разного рода заботах, связанных с пропитанием и одеждой, равно как с честью и репутацией…»

Симплициссимус не хочет возвращаться в мир пороков. Он остаётся на острове и ради вразумления людей описывает свою превратную жизнь на пальмовых листьях.

Фигура Симплициссимуса, несомненно, в некоторой степени аллегорична, но нельзя рассматривать героя только как безличного носителя готовых мотивов и сентенций.

В романе нет психологического развития личности героя, поскольку особенности барочного романа этого не требовали. Но Симплициссимус «не лишён душевных движений».

Несмотря на все неудачи и ошибки, герой не теряет веру в жизнь. Он убеждается в переменчивости судьбы и превратности бытия. Но в сумятице войны Симплициссимусу удаётся сохранить представления о добре и справедливости, сохраняет понятие о чести, необходимости держать данное слово; он прямодушен с друзьями и откровенен с врагом. Симплициссимус щедр и незлопамятен. Он сохраняет в своей душе «искру наивности».

Между тем за героем водится немало грешков: так, скромность ― не его главное качество. Он любит прихвастнуть, с восторгом повествует о своей доблести, красоте, находчивости, остроумии. Герой осознаёт свою изменчивость и непостоянство: «Ты завтра будешь не тот, что сегодня… Нынче ты одержим целомудрием, а назавтра воспламенишься похотью».

Симплициссимус не отвергает жизнь и её земное начало. Его отшельничество, «уход в пустыню» ― проявление протеста против неприемлемого социального устройства, насилия и угнетения. Отрекшись от мира и поселившись на необитаемом острове, Симплициссимус не умерщвляет свою плоть, а возделывает землю. Его подвижничество носит земной характер.

Отличительной чертой Симплициссимуса является юмор, не покидающий героя ни в какой ситуации. В отличие от пикаро, Симплициссимус ищет моральное оправдание своего существования, он не равнодушен к страданиям людей, хотя иногда обманывает и хитрит. Впервые герой в произведении, тесно связанном с жанром плутовского романа, подумал о крестьянах, с которыми редко, неохотно и без малейшего сочувствия сталкивается пикаро. Симплициссимусу чужд дух бродяжничества, которым обуреваем герой плутовского романа, по натуре своей он не авантюрист. По мнению А. Морозова, Симплициссимус ― условный литературный образ, который приобретает в романе сатирико-аллегорическую функцию. Вместе с тем он остаётся человеком из народа, прошедшим через трудности войны и мирной жизни. Герой стремится обрести и отстоять свою личность. Он принимает на себя роль шута, который «смеясь, говорит правду».

Видя несовершенство мира, Симплициссимус не воюет с ветряными мельницами. Видя безуспешность своих попыток усовестить людей, герой обретает чувство реальности. Ему не чужд путь компромисса, часто герой не прочь поводить других за нос. Но он чист сердцем и искренне желает утвердить на земле справедливость.

Таким образом, Гриммельсгаузен не раскрывает развитие личности, но обнаруживает к ней интерес, свойственный культуре барокко. Герой выступает не как гармоничный человек Ренессанса, скорее воображаемый, чем реальный, а как обуреваемая внутренними противоречиями неповторимая личность.

Симплициссимус на щите короля Гарольда

Симплициссимус на щите короля Гарольда

Итак, во время ужасной войны, унесшей жизни половины (!) населения германских земель, простой парень Симплиций «…утрачивает былое простодушие. Он учится обманывать, воровать, грабить, вести разгульную жизнь солдата. Из наивного, доброго мальчика герой превращается в лихого рейтара, изобретательного и отважного охотника за военной добычей. <…> …становится не чужд тщеславия, высокомерия, спеси…» То есть, характер героя стремительно развивается.

Но характер Артёма и не простодушен, и не развивается. Между Симплицием и Артёмом сходство заключается только в возрасте и в непрерывной череде злоключений, через которые им пришлось пройти. Нет сходства между героями и в отношении к женщине: наивный Симплиций женится на шлюхе, считая её невинной девицей, а Артём, хорошо питаясь в лагере, просто, даже по-собачьи, удовлетворят свою похоть со случайно подвернувшейся «чистенькой женщиной».

Некая «суровая барочность» в лагерных злоключениях Артёма всё же наблюдается. Но если на протяжении всего романа Симплиций делает и моральный, и волевой выбор, то Артём ― по большому счёту ― не делает ни того, ни другого, а безвольно катится по наклонной.

Думаю, пацанскому образу Артёма Горяинова, помещённому в «барочные» романные обстоятельства, нескоро удастся подобать подобие. По крайне мере, такое подобие не следует искать в литературных произведениях мирового значения, каким является роман Гриммельсгаузена.

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает без выходных.

OLYMPUS DIGITAL CAMERA

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

book-writing@yandex.ru

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 10. Время действия

Обитель, время 2

Чтение ― свет, знание ― сила

Время действия романа «Обитель» ― это послеНЭПовская эпоха в СССР, начало коллективизации, преддверие индустриализации и гонений на ленинцев-троцкистов. Очень короткая эпоха, но в неё автор не потрудился вникнуть, поэтому в романе «Обитель» столь невнятен исторический антураж.

Обитель, время 3 - копия

Действие происходит на Соловках в конце 1920-х годов, когда на территории бывшего монастыря появляется СЛОН — первый концентрационный лагерь, созданный Советской республикой для своих противников — как уголовников, так и политических. Романное время на изолированных от внешнего мира Соловках нельзя отрывать от времени в остальном СССР. Это ещё и время «12 стульев» и «Золотого телёнка», время «угара» НЭПа и «после угара», время культурной революции и «Республики ШКиД», время Макаренко, Горького, Есенина иМаяковского, время «Философского парохода», «Ликбеза»…

Обитель, время ликбез  Обитель, время ликбез 1

Ликвидация безграмотности (Ликбез)

Ещё в мае 1922 года Ленин предложил заменить применение смертной казни для активно выступающих против советской власти высылкой за границу. Тогда жеЛенин в своём письме Дзержинскому высказал мысль, что журнал «Экономист» — «…явный центр белогвардейцев. <…> Всё это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация её слуг и шпионов и растлителей учащейся молодёжи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу».

Обитель, время 6

Обитель, время, культурная революция

Лев Троцкий так прокомментировал акцию: «Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно».

«Философский пароход» в узком смысле — собирательное имя для двух рейсов немецких пассажирских судов Oberbürgermeister Haken (29—30 сентября 1922 г.) и Preussen (16—17 ноября), доставивших из Петрограда в Штеттин более 160 человек. Высылки осуществлялись также на пароходах из Одессы и Севастополя и поездами из Москвы в Латвию и Германию.

Обитель, время Самый ценный капитал — это люди

Среди высланных летом — осенью 1922 года (за границу и в отдалённые районы страны) наибольшее количество было преподавателей вузов и в целом лиц гуманитарных профессий. Из 225 человек: врачи — 45, профессора, педагоги — 41, экономисты, агрономы, кооператоры — 30, литераторы — 22, юристы — 16, инженеры — 12, политические деятели — 9, религиозные деятели — 2, студенты — 34. Высылаемым запрещалось брать с собой деньги и имущество; разрешалось взять с собой лишь две пары кальсон, две пары носков, пиджак, брюки, пальто, шляпу и две пары обуви.

Обитель, время Первые шаги ликбеза

Такая «гуманная» акция была вызвана, в том числе, желанием получить признание советского режима правительствами других стран. «Большая российская энциклопедия» указывает, что кампания проводилась в рамках проводимой в СССР культурной революции.

Обитель, время Агитбригада

Агитбригада, передвижной деревенский театр № 4 в Среднем Поволжье

В комментариях к роману сам Прилепин говорил о Соловках, как о последнем аккорде Серебряного века. Атмосферу этого века обнаруживают в романе прогулки персонажей в сквере, клумбы с розами, посыпанные песочком дорожки, многочисленные беседы героев, вечерние диспуты в келье у бывшего поручика Мезерницкого ― ныне трубача в оркестре одного из двух лагерных театров, диспуты, очень напоминающие философские собрании Серебряного века.

Обитель, время Серебряный век в русской культуре

Мир Соловков ― объективированная фантасмагория: она рождает причудливые образы, такие как «поп в красноармейском шлеме» или актёр Шлабуковский, который заявился в келью к Мезерницкому в театральном реквизите: в твидовом пиджаке и чёрных перчатках, с тростью. И это никого не удивляет. Странная атмосфера, соединение несоединимого, потому что с другой стороны есть неумолимые воспитали (абсолютно не показанные в романе, главные герои ― не показаны!) и конвой (в основном невооружённый), есть нары с клопами, да и вся ситуация, когда «философствующих сидельцев», только дай повод, в любой день могут наказать, избить и даже убить…

Ïðåäñòàâèòåëè Ñåðåáðÿíîãî âåêà

Лица Серебряного века

О странности описанного в романе «Обитель» времени говорит ― тоже странно и путано ― и сам автор романа:

«Потом будут говорить, что здесь был ад. А здесь была жизнь. Смерть — это тоже вполне себе жизнь: надо дожить до этой мысли, её с разбегу не поймёшь. Что до ада — то он всего лишь одна из форм жизни, ничего страшного».

Обитель, время Это не порносайт, это Красная площать в 1920-е

Это не порносайт, это Красная площадь в Москве конца 1920-х. Такой энергетике движения завидовал весь мир. Только в романе «Обитель»  почему-то никакой энергетики эпохи нет

Сравнение жизни на Соловках времён конца 1920-х с адом ― на совести автора романа. Если придраться к обычной «пацанской» формулировке Прилепина, замечу: в аду не живут ― ад по определению не может быть «формой жизни». В этой формулировке Прилепин, как всегда, стоит на двух позициях одновременно ― либеральной и объективной; у него получается, что на Соловках была «вполне себе жизнь» (объективно), но эта жизнь ― ад кромешный (попёр либерал), хотя «ничего страшного» (ты, либерал, конечно, прав, но надо бросить косточку и патриотам).

Обитель, время СССР, 1920-е, вторая половина

Советская мода во второй половине 1920-х

Так путано думают и пишут «пацаны» от литературы, недоросли ― я ничего не понимаю, но всё равно скажу: «Человек тёмен и страшен, но мир человечен и тёпел».

Этот «мир», однако, создают люди. Будь я, как Прилепин, «пацанствующим» автором, тут же заявил бы контру: «Человек светел и красив, он делает мир человечным и тёплым». А у Прилепина в чистом виде выходит, что мир ― человечный и тёплый ― создал и содержит бог. Ну спасибо за новую пропаганду «опиума для народа».

Обитель, время, футбольная команда ЦСКА в 1920-х

Футбольная команда ЦСКА, 1920-е

Время эксперимента по перевоспитанию беспризорников и взрослых правонарушителей и «заблуждающихся», время гуманизации отношения Советской власти к повергнутым врагам революции, время нацеленности власти СССР на ликвидацию «царских пережитков» ― каторг, тюрем, телесных наказаний и казней, время становления советской судебной системы, время культурной революции, когда открывались сотни театров и издательств, создавался кинематограф, организовывались творческие союзы и т. п. ― это время обозначено, но не показано в романе.

Обитель, время 7

Самое главное и специфическое свойство того времени ― гуманизация общества СССР. Гуманизация — это реализация принципа мировоззрения, в основе которого лежит уважение к людям, забота о них, убеждение в их больших возможностях к самосовершенствованию. Благо человека объявляется конечной целью строящегося советского общества. Отношения равенства, справедливости и человечности ― норма отношений между людьми. В области труда гуманизация ― это система нравственных, психологических, эстетических, правовых, экономических и технических мер с целью превращения труда в источник субъективного удовлетворения и развития личности. Гуманизация образования и воспитания направляется на подготовку гуманистической личности и исходит из признания самоценности человека, его прав на свободу, счастье, развитие и проявление своих способностей. В основе гуманизации образования в СССР ― человеколюбие, признание за обучаемыми права на всестороннее развитие, создание для этого подлинно человеческих условий. В основе гуманизации отношения к правонарушителям и «заблуждающимся» лежит перевоспитание трудом и культурой.

Обитель, Метафорическое понятие серебряный век русской культуры относится к периоду 1900 – 1917 гг. и призвано подчеркнуть огромное культуротворческое значение

Наши люди Серебряного века

Грамотных, деловых, культурных людей стране остро не хватало: коллективизация и индустриализация требовали много рук и голов, не в том числе из «бывших». Убивать оставшихся в СССР интеллигентов, дворян, царских чиновников, учёных, врачей и инженеров, не пожелавших быть высланными, не имело смысла, было контрпродуктивно. Большевистское руководство СССР это понимало. В это короткое время 1920-х годов правонарушители и открытые враги Советского государства были фактически приравнены к «заблуждающимся», и «кремлёвские мечтатели» верили, что таким жестом доброй воли вкупе с успехами развития страны они завоюют их сердца и души, как это случилось с миллионами беспризорников. Вот это какое время!

Обитель, время. Серебряный рубль СССР

Серебряный рубль СССР

Образец гуманности Советской власти к противникам режима в середине-конце 1920-х даёт отношение власти к антисоветской полуфашистской организации скаутов. Приводимый ниже редкий материал по скаутам взят отсюда: http://ttolk.ru/?p=22561.

Обитель (Белый генерал Пантюхов – глава русских скаутов, Нью-Йорк, конец 1920-х)

Белый генерал Пантюхов – глава русских скаутов, Нью-Йорк, конец 1920-х

Официально скаутское движение в СССР было запрещено 12 ноября 1922 года. С того времени скауты перешли на нелегальное положение, и это ещё больше сплотило организацию. Только в одной Москве её численность с 1922-го по 1925 год возросла с 4 до 6 тысяч человек. Основу составляли молодые люди 15-25 лет. Что могут сотворить тысячи спаянных дисциплиной и навыками борьбы и конспирации молодых людей в таком возрасте, думаю, не надо объяснять. «Молодая гвардия» показала это в Великую Отечественную войну.

Во главе движения скаутов стал «Совет начальников отрядов», который являлся постоянным исполнительным органом. Периодически созывались и «съезды» «Совета инструкторов» и «Объединённых патрульных».

Скауты создали свой подпольный клуб, театр и «курсы инструкторов», которые руководились дружиной скаутов АРГО, имевшей базу под Москвой, в Салтыковке. Там скауты жили большой коммуной.

Одновременно со стройной административной системой внутри организации не было единого политического направления. Среди скаутов 1920-х существовали два крупных крыла (фракции): «1-я Московская независимая команда скаутов» (1-я МНСК) была почти сплошь анархистской и имела связи в руководящих кругах анархических федераций (по большей части к 1925 году анархисты тоже ушли в подполье). «Опытно-показательный скаут-отряд» поначалу склонялся к идеологии правых эсеров и «Чёрных волков» (протофашистское течение), а к 1925 году твёрдо встал на позиции итальянского фашизма. Оба направления разделились и по заграничному кураторству. 1-я МНСК имела связи с Англией и США, а «Опытно-показательный скаут-отряд» ― с Германией (в частности, его курировал из Берлина известный белогвардеец Свежевский, фашист).

Обособленно в организации стояли две группировки (существенно уступавшие в численности первым двум) ― «Союз мыслящей молодёжи» (СММ) и «Патруль-скаут мастера Угрюмовой». СММ заявлял, что всё будущее принадлежит интеллигенции, которую он рассматривал как «класс», и ставил своей целью борьбу за передачу этому «классу» государственной власти. Также своим союзником он видел мелкую буржуазию. «Патруль-скаут мастера Угрюмовой» не ставил перед собой политических задач, и вёл борьбу в мистическом и религиозном направлении, занимаясь пропагандой мистицизма. Тем не менее, оба этих отряда проводили деятельность в контакте с АРГО.

Организацией московских скаутов издавалось несколько журналов, статьи в которых были резко антисоветскими, и предназначались для старших ровер-скаутов и имели директивный характер. Организация также снабжалась заграничной литературой через сына литовского посла в Москве Георгия Балтрушайтиса. Через него шло общение с шефом скаутов всего мира английским генералом Робертом Баден Пауэлем. Также поддерживались связи с видным монархистом, генералом Пантюховым, проживавшим в Нью-Йорке.

23 апреля 1926 года ОГПУ сделал налёт на базу скаутов в Салтыковке, арестовав большую часть верхушки движения. Тотчас же был сформирован новый «Совет начальников отрядов», но и его значительная часть была арестована 11 мая.

Обитель скаут-зеленов

Б. Зеленов

Благодаря тому, что ни в первую, ни во вторую операцию не был арестован сам глава организации Борис Зеленов, переменивший фамилию и очень успешно скрывавшийся, скауты и после второго ареста создали третий «Совет начальников отрядов», причём в него вошли несовершеннолетние, что предполагало совет от новых арестов (несовершеннолетним тогда грозила только подписка о невыезде).

Зеленов, Добровольский и Гуревич начали создавать новую организацию скаутов. Тут надо кратко дать биографии каждого из них (описанные в делах ОГПУ)

Зеленову Борису Ивановичу в 1926 году было 22 года. Он был сыном учителя, работал лаборантом на химическом заводе «Вахтан» в Нижегородской губернии, там же в начале 20-х стал одним из лидеров организации эсеров-максималистов. Осенью 1922 года пытался бежать за границу, но неудачно, и тогда приехал в подмосковную Салтыковку, где стал организовывать скаутскую коммуну.

Зеленов установил связи со скаутами Ленинграда и возглавил их, проводя всё время в разъездах между Москвой и Ленинградом. Также постоянно проводил выездные скаутинги в Казани и Нижнем Новгороде.

Он был арестован 14 ноября 1926 года

В деле ОГПУ о нём говорилось: «Непримиримый враг соввласти, особо опасен, владеет оружием, обладает необыкновенной энергией. На допросах категорически отказался от всяких показаний». Зеленов получил 3 года концлагеря, отбывал их на Соловках, но был досрочно освобождён через год.

Обитель скаут-добровольский

В. Добровольский

Добровольскому Владимиру Сергеевичу было 26 лет. Из мещан Москвы, был близок к правым эсерам. Арестован 29 сентября 1926 года, на допросах от показаний отказался. Был приговорён к 3 годам концлагеря, досрочно освобождён в 1928 году. В 1930 году снова помещён в концлагерь на 3 года, отбыл срок до конца.

Гуревич Вульф Моисеевич, 20 лет, служил хроникёром в московской газете «Новости радио». Ближайший технический помощник Зеленова. Получил 3 года концлагеря, полностью отбыл срок на Соловках. В 1931 году по обвинению в «подготовке восстания ссыльных» был приговорён к расстрелу.

Обитель, время Вульф Гуревич

В. Гуревич

Всего же по делу скаутов в течение 1926 года было осуждено 40 человек. В основном они получили или по 3 года концлагерей, или по 3 года ссылки.

После ликвидации в Москве в течение 1926 года скаутской организации, двое её членов, входивших в наиболее боевой отряд «Аргонавтов» (близкий по идеологии к итальянскому фашизму) ― Соколовская и Шульгина ― были лишены права проживания в 6 пунктах СССР, и избрали местом жительства Нижний Новгород. Там они быстро создали новый скаутский отряд, который назвали «Совет 12 ассоциации скаутов АРГО» (12 АСА). Эта организация ставила главной задачей уже не самовоспитание, мистицизм и саморазвитие, а объединение всех скаутов СССР, создание строго законспирированного центра, имевшей целью свержение советской власти, в т. ч. с применением террора. Благодаря хорошо отработанным связям, политическое руководство 12 АСА осуществляли из соловецкого концлагеря Зеленов, Добровольский и Гуревич, а тактическое и организационное ― Соколовская и Шульгина.

После неудавшейся попытки побега своих лидеров с Соловков, 12 АСА занялся выявлением провокаторов, способствовавших провалу организации в 1926 году. Организация успела убить троих своих членов, подозреваемых в связях с ОГПУ. В апреле 1928 года верхушка 12 АСА ― 11 человек ― была арестована. Все они получили по 3 года концлагерей, а после отбытия наказания ― ещё и по 3 года ссылки.

Обитель, время документ

Но скауты смогли оправиться и после третьего разгрома в апреле 1928 года. Молодые москвичи Крашенинников, Френкель и Шапиро создали организацию «Группа оппозиционной молодёжи» (ГОМ). От скаутского движения в ней уже почти ничего не оставалось, и ГОМ фактически был уже только активной антисоветской группой. Основной своей задачей они видели агитацию. ГОМ начал выпуск антисоветских листовок. Организация была разгромлена в мае-июне 1928 года.

Советские власти больше не оставили выбора немногим остававшимся на свободе активным скаутам (основная масса рядовых скаутов после разгрома 1926 года предпочла выйти из организации и навсегда забыть о ней). С запретом на политическую и общественную деятельность скауты стали превращаться ввоинственных антисоветчиков. Последняя стойкая группа скаутов ― часто называемая просто «Группа братьев Покровских», действовавшая в 1930―1932 годах, замышляла крупные ограбления (в частности, неудавшиеся взломы касс фабрики «Парижская коммуна» и Союза геологоразведки») и даже пошла на установление связи с военным атташе французского посольства в Москве. Ноосновной своей целью группа (в ней состояло около 20 человек) видела убийство Сталина и других руководителей СССР. Для этого они достали 10 пистолетов и 2 карабина, около 4 кг взрывчатки. Только представить себе, что вооружённых и тренированных скаутов (т.е. «разведчиков», «дозорных», «патрульных») в 1930 году было бы не 20 человек, а 20 тысяч человек (две полностью укомплектованные стрелковые дивизии с царскими или немецкими генералами во главе), как в середине 1920-х.

Итак, политические враги советской власти, вооружённые фашисты и налётчики, получали всего лишь по три года на Соловках (как издательский корректор и будущий академик Лихачёв), при этом «непримиримый враг соввласти» Зеленов, главарь крупной организации скаутов, отсидел только один год и был досрочно освобождён. Добровольский осуждён тоже на три года, но тоже досрочно освобождён. И, главное, Зеленов, Добровольский и Гуревич, сидя в Соловках,осуществляли политическое руководство фашистской молодёжной организацией «12 АСА»! Сидели они на Соловках за пару лет до описываемого в романе «Обитель» времени, а в то самое романное время их уже посадили во второй раз, но опять только на 3 года.

Что это, как не гуманное отношение власти СССР к своим политическим врагам в середине-конце 1920-х? Отражена эта гуманность в романе Прилепина? Нет.

Вместо показа времени гуманизации отношения власти и общества к правонарушителям и «заблуждающимся», в романе «Обитель» сделан слепок с ГУЛАГовских времён. Прилепин, как я понимаю, «просто» начитался ГУЛАГовских документов и мемуаров «обиженных сидельцев» и отобразил прочитанное в своём романе. Но ГУЛАГовское время началось примерно на 5―6 лет позднее времени, описанного в романе, именно когда «государственники» стали гнать «кремлёвских мечтателей» троцкистского толка. Поэтому следует признать: в «Обители» время действия ― с исторической и идеологической точек зрения ― отражено некорректно. Создана видимость историчности.

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает без выходных.

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

book-writing@yandex.ru

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 9. Мотивы

Обитель, красноармейцы

Офицерский состав красноармейцев в Соловецком лагере времён, описанных в романе «Обитель».  Вглядитесь в лица. Где Прилепин увидел, что красноармейцы ― это клонированный скот «с собачьими лицами и вдавленными глазами. Как их было отличить? Проще было одну чайку отличить от другой». У Прилепина красноармейцы все на одно лицо, «как китайцы».  Для Прилепина, значит, китайцы имеют собачьи лица и вдавленные глаза? 

Сначала напомню, что такое мотив и виды мотивов.

Мотив (фр. motif, нем. motiv от лат. moveo — двигаю) — термин, перешедший в литературоведение из музыковедения. Это наименьшая самостоятельная единица формы музыкальной. Развитие осущес­твляется посредством многообразных повторений мотива, а также его преобразований, введения контрастных мотивов. Мотивная струк­тура воплощает логическую связь в структуре произведения. Впервые термин зафиксирован в «Музыкальном словаре» С. де Броссара (1703 г.). Аналогии с музыкой, где данный термин — ключевой при анализе композиции произведения, помогают уяснить свойства мотива в лите­ратурном произведении: его вычленяемость из целого и повторяемость с многообразием вариаций.

В литературоведении понятие «мотив» использовалось для характеристики составных частей сюжета ещё Гёте и Шиллером. В статье «Об эпической и драматической поэзии» выделены мотивы пяти видов: «устремляющиеся вперёд, которые ускоряют действие»; «отступающие, такие, которые отдаляют действие от его цели»; «замедляющие, которые задерживают ход действия»; «обращён­ные к прошлому»; «обращённые к будущему, предвосхищающие то, что произойдет в последующие эпохи».

Исходное, ведущее, главное значение данного литературоведческого термина поддаётся определению с трудом. Мотив — это компонент произведений, обладающий повышенной значимостью (семантической насыщенностью). Он активно причастен теме и концепции (идее) произведения, но им не тождественен. Являя собой устойчивые семантические единицы, мотивы характеризуются повышенной, исключительной степенью семиотичности. Каждый мотив обладает устойчивым набором значений. Мотив так или иначе локализован в произведении, но при этом присутствует в самых разных формах. Он может являть собой отдельное слово или словосочетание, повторяемое и варьируемое, или представать как нечто обозначаемое посредством различных лексических единиц, или выступать в виде заглавия либо эпиграфа, или оставаться лишь угадываемым, ушедшим в подтекст. Прибегнув к иносказанию, правомерно утверждать, что сферу мотивов составляют звенья произведения, отмеченные внутренним, невидимым курсивом, который подобает ощутить и распознать чуткому читателю и литературоведу-аналитику. Важнейшая черта мотива — его способность оказываться полуреализованным в тексте, явленным в нём неполно, загадочным.

Мотивы могут выступать либо как аспект отдельных произведений и их циклов, в качестве звена их построения, либо как достояние всего творчества писателя и даже целых жанров, направлений, литературных эпох, всемирной литературы как таковой. В этой надындивидуальной стороне они составляют один из важнейших предметов исторической поэтики.

Понятие мотива как простейшей повествовательной единицы было впервые теоретически обосновано в незавершённой работе А.Н. Веселовского «Поэтика сюжетов». Его интересовала по преимуществу повторяемость мотивов в повествовательных жанрах разных народов. Он говорил о мотиве как простейшей, неделимой единице повествования, как о повторяющейся схематической формуле, ложащейся в основу сюжетов (первоначально — мифа и сказки). Таковы похищение солнца или красавицы, иссохшая в источнике вода и т. п. Мотивы здесь не столько соотносятся с отдельными произведениями, сколько рассматриваются как общее достояние словесного искусства. Мотивы, по Веселовскому, исторически стабильны и безгранично повторяемы. В осторожной, предположительной форме учёный утверждал: «… не ограничено ли поэтическое творчество известными определёнными формулами, устойчивыми мотивами, которые одно поколение приняло от предыдущего, а это от третьего? Каждая новая поэтическая эпоха не работает ли над исстари завещанными образами, обязательно вращаясь в их границах, позволяя себе лишь новые комбинации старых и только наполняя их <…> новым пониманием жизни?» Мотив выступал как основа «предания», «поэтического языка», унаследованного из прошлого: «Под мотивом я разумею простейшую повествовательную единицу, образно ответившую на разные запросы первобытного ума или быто­вого наблюдения. При сходстве или единстве бытовых и психологических условий на первых стадиях человеческого развития такие мотивы могли создаваться самостоятельно и вместе с тем представлять сходные черты». Веселовский считал мотивы простейшими формулами, кото­рые могли зарождаться у разных племён независимо друг от друга. «Признак мотива — его образный одночленный схематизм…». Например, затмение («солнце кто-то похищает»), борьба братьев за наследство, бой за невесту. Сами мотивы не являются актом творчества, их нельзя заимствовать, заимствованные же мотивы трудно отличить от самозарождающихся. Творчество, по Веселовскому, проявлялось прежде всего в «комбинации мотивов», дающей тот или иной индивидуальный сюжет. Для анализа мотива Веселовский использовал формулу: а + b. Например, «злая старуха не любит красавицу — и задаёт ей опасную для жизни задачу. Каждая часть формулы способна видоизмениться, особенно подлежит приращению b». Так, преследование старухи выражается в задачах, которые она задаёт красавице. Задач этих может быть две, три и больше. Поэтому формула а + b может усложняться: а + b + b + b2. В дальнейшем комбинации мотивов преобразовались в многочисленные композиции и стали основой таких повествовательных жанров, как повесть, роман, поэма. Сам же мотив остался устойчивым и неразложимым.

Различные комбинации мотивов составляют сюжет. В отличие от мотива, сюжет мог заимствоваться,переходить от народа к народу, становиться бродячим. В сюжете каждый мотив играет определённую роль: может быть основным, второстепенным, эпизодическим. Часто разработка одного и того же мотива в разных сюжетах повторяется. Многие традиционные мотивы могут быть развёрнуты в целые сюжеты, а традиционные сюжеты, напротив, свёр­нуты в один мотив. Веселовский отмечал склонность великих поэтов с помощью «гениального поэтического инстинкта» использовать сю­жеты и мотивы, уже подвергшиеся однажды поэтической обработке. «Они где-то в глухой тёмной области нашего сознания, как многое испытанное и пережитое, видимо, забытое и вдруг поражающее нас, как непонятное откровение, как новизна и вместе старина, в которой мы не даём себе отчёта, потому что часто не в состоянии определить сущности того психического акта, который негаданно обновил в нас старые воспоминания».

Творческая деятельность фантазии писателя не произвольная игра живыми картинами действительной или вымышленной жизни. Писатель мыслит мотивами, а каждый мотив обладает устойчивым набором значений, отчасти заложенных в нём генетически, отчасти явившихся в процессе долгой исторической жизни.

По мнению А. Бема, «мотив — это предельная ступень художественного отвлечения от конкретного содержания произведения, закреплённая в простейшей сло­весной формуле». В качестве примера учёный приводит мотив, объединяющий три произведения: поэмы «Кавказский пленник» Пушкина, «Кавказский пленник» Лермонтова и повесть «Атала» Шатобриана, — это любовь чужеземки к пленнику; привходящий мотив: освобождение пленника чужеземкой, либо удачное, либо неудачное. И как развитие первоначального мотива — смерть героини.

Особую сложность представляет выделение мотивов в литературе последних веков. Разнообразие мотивов, сложная функциональная нагрузка требует особенной скрупулёзности при их изучении.

Мотив часто рассматривается как категория сравнительно-исторического литературоведения.Выявляются мотивы, имеющие очень древние истоки, ведущие к первобытному сознанию и вместе с тем получившие развитие в условиях высокой цивилизации разных стран. Таковы мотивы блудного сына, гордого царя, договора с дьяво­лом и т. д.

В литературе разных эпох встречается и действенно функционирует множество мифологических мотивов. Постоянно обновляясь в разных историко-литературных контекстах, они вместе с тем сохраняют свою смысловую сущность. Например, мотив сознательной гибели героя из-за женщины проходит через многие произведения XIX—XX вв. Самоубийство Вертера в романе «Страдания молодого Вертера» Гёте, гибель Владимира Ленского в романе Пушкина «Евгений Онегин», смерть Ромашова в романе Куприна «Поединок». По-видимому, этот мотив можно рассматривать как трансформацию выделенного Веселовским в поэтическом творчестве глубокой древности мотива: «бой за невесту».

Мотивы могут быть не только сюжетными, но и описательными, лирическими, не только интертекстуальными (Веселовский имеет в виду именно такие), но и внутритекстовыми. Можно говорить о знаковости мотива — как в его повторяемости от текста к тексту, так и внутри одного текста. В современном литературоведении термин «мотив» используется в разных методологических контекстах и с разными целями, что в значительной степени объясняет расхождения в толко­вании понятия, его важнейших свойств.

Общепризнанным показателем мотива является его повторяемость. В роли мотива в произведении может выступать любой феномен, любое смысловое «пятно» — событие, черта характера, элемент ландшафта, любой предмет, произнесенное слово, краска, звук и т. д.; единственное, что определяет мотив, — это его репродукция в тексте, так что в отличие от традиционного сюжетного повествования, где заранее более или менее определено, что можно считать дискретными компонентами («персонажами» или «событиями»), здесь не существует заданного «алфавита» — он формируется непосредственно в развёртывании структуры и через структуру.

Например, в романе В. Набокова «Подвиг» можно выделить мотивы моря, мелькающих огней, тропинки, уходящей в лес. В этом же романе другой мотив — чужеродности героя окружающему миру — определя­ет во многом развитие сюжета, способствует прояснению главной идеи. И если в «Подвиге» мотив чужеродности ограничивается изгнанничеством («Выбор его не свободен есть одно, чем он заниматься обязан, он изгнанник, обречён жить вне родного дома»), то в других произве­денияхНабокова он обретает более широкое значение и может опре­деляться как мотив чужеродности героя пошлости и заурядности окружающего мира («Дар», «Зашита Лужина», «Истинная жизнь Се­бастьяна Найта» и др.).

Ведущий мотив в одном или во многих произведениях писателя может определяться как лейтмотив.Иногда говорят и о лейтмотиве какого-либо творческого направления (нем. Leitmotiv; термин был введён в употреб­ление музыковедами, исследователями творчества Р.Вагнера). Обычно он становится экспрессивно-эмоциональной основой для воплощения идеи произведения. Лейтмотив может рассматриваться на уровне темы, образной структуры и интонационно-звукового оформления произве­дения. Например, через всю пьесу Чехова «Вишневый сад» проходит мотив вишнёвого сада как символа Дома, красоты и устойчивости жизни. Этот лейтмотив звучит и в диалогах, и в воспоминаниях героев, и в авторских ремарках: «Уже май, цветут вишнёвые деревья, но в саду холодно, утренник»: «Посмотрите, покойная мама идёт по саду… в белом платье!» (действие 1, Раневская); «Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишнёвому саду, как упадут на землю деревья!» (Лопахин).

Можно говорить об особой роли как лейтмотива, так и мотива в организации второго, тайного смысла произведения, другими словами — подтекста, подводного течения. Лейтмотивом многих драматических и эпических произведений Чехова является фраза: «Пропала жизнь!» («Дядя Ваня», действие 3, Войницкий).

Особые «отношения» связывают мотив и лейтмотив с темой произведения. Утвердился тематический подход к изучению мотива. «Эпизоды распадаются на ещё более мелкие части, описыва­ющие отдельные действия, события или вещи. Темы таких мелких частей произведения, которые уже нельзя более дробить, называются мотивами», — писал Б. Томашевский. Мотив можно рассматривать как развитие, расширение и углубление основной темы. Например, темой повести Достоевского «Двойник» является раздвоение личности бедного чиновника Голядкина, пытающегося утвердиться в отвергнувшем его обществе с помощью своего уверенного и наглого «двойника». По мере развёртывания основной темы возникают мотивы одиночества, неприкаянности, безнадёжной любви, «несовпадения» героя с окружающей жизнью. Лейтмотивом всей повести можно считать мотив фатальной обречённости героя, несмотря на его отча­янное сопротивление обстоятельствам.

В современном литературоведении существует тенденция рас­сматривать художественную систему произведения с точки зрения лейтмотивного построения. Основной приём, определяющий всю смысловую структуру «Мастера и Маргариты» и вместе с тем имеющий более широкое общее значение, — это принцип лейт­мотивного построения повествования. Имеется в виду такой принцип, при котором некоторый мотив, раз возникнув, повторяется затем множество раз, выступая при этом каждый раз в новом варианте, новых очертаниях и во всё новых сочетаниях с другими мотивами.

Внимание к мотивам, таящимся в литературных произведениях, позволяет понять их полнее и глубже. Так, некими «пиковыми» моментами воплощения авторской концепции в известном рассказе Бунина о внезапно оборвавшейся жизни очаровательной девушки являются «лёгкое дыхание» (словосочетание, ставшее заглавием), лёгкость как таковая, а также неоднократно упоминаемый холод. Эти глубинно взаимосвязанные мотивы оказываются едва ли не важнейшими композиционными «скрепами» бунинского шедевра и одновременно — выражением философического представления писателя о бытии и месте в нём человека. Холод сопровождает Олю Мещерскую не только зимой, но и летом; он царит и в обрамляющих сюжет эпизодах, изображающих кладбище ранней весной. Названные мотивы соединяются в последней фразе рассказа: «Теперь это лёгкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре».

Один из мотивов толстовского романа-эпопеи «Война и мир» — душевная смягчённость, нередко сопряжённая с чувствами благодарности и покорности судьбе, с умилением и слезами, главное же — знаменующая некие высшие, озаряющие моменты жизни героев. Вспомним эпизоды, когда старый князь Волконский узнаёт о смерти невестки; раненого князя Андрея в Мытищах. Пьер после разговора с Наташей, ощущающей себя непоправимо виноватой перед князем Андреем, испытывает какой-то особенный душевный подъём. И здесь говорится о его, Пьера, «расцветшей к новой жизни, размягчённой и ободрённой душе». А после плена Безухов спрашивает у Наташи о последних днях Андрея Болконского: «Так он успокоился? Смягчился?»

Один и тот же мотив может получать разные символические значения в лирических произведениях разных эпох, подчёркивая близость и в то же время оригинальность поэтов: ср. мотив дороги в лирических отступлениях Гоголя в поэме «Мёртвые души» и в стихотворении «Бесы» Пушкина, «Родина»Лермонтова и «Тройка» Некрасова, «Русь» Есенина и «Россия» Блока.

Термин «мотив» используется и в ином значении, нежели изложено выше. Мотивами нередко называют темы и проблемы творчества писателя (например, нравственное возрождение человека; алогизм существования людей). В современном литературоведении бытует также представление о мотиве как «внеструктурном» начале — как о достоянии не текста и его создателя, а ничем не ограниченной мысли толкователя произведения.

Исходя из сказанного, к мотивам ― с некоторой натяжкой ― можно было бы причислить «жестокость» и «выживание», но я отнёс их к второстепенным темам, потому что они входят в ткань всего текста романа «Обитель» ― страница за страницей. Мотивы же ― «мельче» темы: они только «повторяются» в тексте.

  1. Лейтмотив

Сюжет романа «Обитель» организован вокруг главного героя, Артёма Горяинова. Герой ― пацан, угодивший в лагерь. Лейтмотивом романа является «пацанство». Это лейтмотив всего творчества Прилепина, а в «Обители» автор только распространил его на «лагерную тему». Пацанство, как лейтмотив, соответствует выбранному автором главному герою и жанру романа ― приключения, авантюра, ― но выламывается из устоявшихся канонов «лагерной темы». Учитывая то, что главная идея произведения ― перевоспитание трудом и культурой, ― была заявлена, но осталась не раскрытой, лейтмотив выбран неправильно. Нужны были другие герои или герой ― носитель идеи, а вовсе не пацан.

Тем не менее, читательский интерес к такому лейтмотиву закономерен: в русской литературе ещё не было «пацана» в лагере. Из этого яркого и очень физиологичного лейтмотива вырастает несколько второстепенных мотивов: «любовь», голод, физическое доминирование, специфические отношения в коллективе.

С мотивом «пацанства» также связано отсутствие в романе мотивов состраданиясмирения и покаяния ― главных мотивов в творчестве Достоевского. Главного героя, пацана Артёма, никто не перевоспитывает, хотя он отцеубийца, себялюбивый дурак, индивидуалист и, естественно, никудышный гражданин советского государства. Артём, как полагается «настоящему пацану», дерётся и занимается онанизмом; дурака-пацана все, кому не лень, поучают; его сексуально ― как орудие мести ― использует похотливая Галя; он живёт сегодняшним днём ― бездумно, по инерции, без «позиции» и зачастую без сопротивления. Ну какое, право, сопротивление, если нет собственной позиции, нет опоры хоть на какую-то систему ценностей? Сопротивление пацана показано в романе только в рамках темы физического выживания.

 

  1. Второстепенные мотивы

В художественной структуре романа «Обитель» присутствуют «Серебряный век» и стукачество. Но они только обозначены в романе, и второстепенными мотивами не стали.

Так же не тянут на мотивы пейзаж, страх, любящая женщина, классовая борьбасолидарностьпротивостояние политических и уголовников (оно обозначилось позже ― в ГУЛАГе).

Полностью отсутствует в романе мотив «остального мира», без которого нельзя отразить эпоху ― эпоху грандиозной культурной революции, происходящей в СССР. Это очевидный серьёзный просчёт автора: Соловки образца 1920-х годов были теснейшим образом связаны с внешним миром: письма и посылки с книгами и журналами приходили десятками тысяч, не возбранялись свидания с родственниками и друзьями… Тесная связь с континентом не могла не отражаться на мироощущении «сидельцев», но в романе мотива «остального мира» нет совсем, разве что упоминания о продуктовый посылках и о приезде в лагерь матерей Артёма и Осипа Троянского.

Здесь я рассмотрю следующие второстепенные мотивы:

1) «любовь»;

2) еда, голод;

3) тело, нагота;

4) телесные наказания, «страшилки»;

5) насилие;

6) чекисты и красноармейцы ― чудовища, черти.

  1. Мотив «любви»

У меня нет сил убрать скобки у слова «любовь» применительно к роману «Обитель».

Вот что пишут блогеры:

«Роман этот для меня необъясним, это бесшовный хитон. Но всё же характерный почерк автора неизбывен: как и в «Саньке» герой живёт по принципу «полюбить, так королеву» и становится любовником любовницы своего начальника. Как и в «Саньке» мы имеем пространные эротические сцены. Но если Прилепину времён «Саньки» я бы позволила себе сказать: «эротическая сцена на три страницы ― это, во-первых, слишком много, во-вторых, просто безвкусно, в-третьих, у человека есть и другие физиологические проявления, если уж браться воздействовать на читателя именно с этой стороны, то нечестно замалчивать и кое-какие другие процессы», то Прилепину времён «Обители» я это сказать не посмею, хоть и остаюсь при своём мнении. Это художник, сумевший так изобразить силу плотского человеческого страдания и влияние этого страдания на душу и судьбу, что нет уже к нему никаких вопросов. Только весёлая песенка крутится в голове, которую любил напевать герой: «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу, хожу по острому ножу…». И есть в том, что мне эти строчки перестали казаться весёлыми чуть раньше, чем герою, какое-то утешение».

«Сказать по правде, любовная линия романа кажется мне натянутой. Ну какая уж при таком раскладе любовь! Однако понимаю нужды автора ― приходится ведь строить сюжет! ― и не хочу придираться».

«Чего только стоит высокохудожественное описание онанистического акта главного героя, возбудившегося от вида селедки! Читала и обалдевала!»

«Отдельная история ― любовная линия в романе. Тем, кто переживал отношения любви-ненависти, кто повисал на волоске, а женщина картинно пощёлкивала перед этим волоском ножницами ― читать тем более. Собственно, эта линия ― всё как положено ― и оживляет текст. И заостряет тот самый ракурс».

«Любви между ними нет, чувство, испытываемое Артёмом, оказывается иллюзией, эрзацем, порождённым нечеловеческой, звериной тоской молодого мужчины по женскому телу. Галину же, как она сама признаётся в дневнике, бросило в объятия Артёма желание отомстить неверному Эйхманису. Так что не любовь — лишь похоть и мщение».

Другие высказывания блогеров о «любви» в романе «Обитель» можно прочесть здесь: http://www.zaharprilepin.ru/ru/zhivaya-rech/blogeri-o-romane-obitel.html

Александр Котюсов в рецензии на роман (http://www.proza.ru/2014/11/03/1068) писал:

«Аннотация книги повествует нам о том, что «Обитель» ― «трагическая история одной любви». Многие рецензенты вторят этому, мол, любовь льётся потоком через весь роман, да не просто любовь, любовь зека к чекистке. Сегодня это модно ― любовь на изломе, фашиста к русской девушке, заключённого к следователю. Прочитав книгу, я не смог отделаться от впечатления, что рецензенты не читали роман вовсе. Любви в романе нет. Случайная встреча, несколько месяцев без женщины, для мужчины почти любая в цене, а тут ещё ухоженная, вкусно пахнущая, облечённая властью чекистка Галя. Артём для неё случайный выбор, пущенный по колесу рулетки шарик. Уже в конце романа из её дневника (кто-то считает, что он существовал в реальности… да бросьте, нет, конечно) мы узнаём, что Галиной целью было досадить Эйхманису, выместить обиды за его пьяные оргии в бане с заключёнными из женбарака, возможно, его-то как раз она и любила, а тут Артём с наглым вызовом не по чину ― «я умею хорошо целоваться» ― вот и завертелось всё. «Ты никто, ― всхлипывала Галя, ― тут мог быть кто угодно ― я выбрала тебя: пустое место». Артём и есть пустое место. Горяинов и не скрывает вовсе, что пользуется подкатившимся к нему фартом, Галиной, ощущая её потребность в нём, каждый раз рассчитывая на то, что она облегчит его жизнь в лагере, переведёт на работы попроще или освободит от них вовсе. Артём платит телесной близостью за её расположение. Артём ― проститутка, отдающаяся (надо называть вещи своими именами) за спецпитание и лагерные поблажки. Его это не смущает. В Соловках цена проституции ― жизнь! Женщины за сожительство с чекистами освобождаются от тяжёлых работ, а некоторые и вовсе досрочно ― на волю. Почему так не может быть и с мужчиной. Артём ― лагерный карьерист, правда, с ещё сохранившимися элементами совести, и не важно, где можно сделать эту карьеру (чем он занимался до Соловков, мы так толком и не узнаем), а здесь он стремится всё выше и выше, гордо именуя себя ординарцем начальника лагеря. Гордиться службой у убийц. Куда уж дальше…»

Дмитрий Бутрин (сайт «Колта» от 26 июня 2014 г.: http://www.colta.ru/articles/literature/3669) писал:

««Обитель» имела все шансы стать в том числе романом о чувственности — но как раз в этом наибольшая проблема текста. В тексте так много эротического, что несуществование в нём женского персонажа просто изумляет. Тем не менее главная женская фигура у Прилепина по существу отсутствует, она отрывочна, неочевидна, её нет необходимости понимать и нет никакой возможности понять: вымышленный дневник Галины как приложение к тексту лишь демонстрирует, в какой степени для Прилепина это проблема. «Обитель» — предсказуемо роман о мужчинах (да и о ком бы мог быть роман, действие которого происходит преимущественно в мужских бараках Соловков). Но то, что в истории любви Артёма нет второй половины, нет определённого существа, для которого тело и душа едины, — едва ли не трагедия. Женщина не спасла — а значит, многое напрасно».

Итак, герой оказался в нужное время в нужном месте. Он не альфа-самец, как принято называть на западе преуспевающих мужчин-самцов, потому что альфа заботится о своей женщине или женщинах, как лев в прайде. А этот готов предать или даже убить свою «любимую». Галина любовь мотивирована желанием отомстить: это не любовь, а месть. С её стороны есть месть + похоть, с его стороны ― одна похоть, и, может быть, ещё чувство самодовольства, желание потрафить чувству собственной исключительности. Это всё никудышные мотивы, чтобы возникшую интимную связь называть любовью. Герои стали физически нужны друг другу, чтобы удовлетворить свои сексуальные потребности, и в очень малой степени эта связь движет сюжет. А затяжной эпизод с морским путешествием любовников, положивший конец этой «любви», в романе вообще лишний.

  1. Мотив еды, голода

О гастрономии романа «Обитель» блогер (http://www.zaharprilepin.ru/ru/zhivaya-rech/blogeri-o-romane-obitel.html) писал:

«Соловки Прилепина столь же исполнены в эстетике vivid, сколь «Архипелаг» Солженицына в эстетике mort. Самое странное, конечно, это гастрономическая экзальтация на каждой второй странице. Боюсь прибавить пару килограмм, пока дочитаю. То солнце плавает в озере, как кусок масла, то старушка достаёт «из своих сумок халву ― издающую тихий, сладкий запах, похожую на развалины буддийского храма, занесённого сахарной пылью». Такое фуд порно умел Юрий Карлович Олеша писать».

Обитель. На кирпичном заводе СЛОНа работали в основном женщины.

Рабочие выходят из ворот кирпичного завода на Соловках образца 1929 года. Здесь не только истощённых, но даже худых людей не видно

Мотив еды и голода возникает в любое время и в любом месте, где люди много работают физически. Строителей египетских пирамид кормили, что называется, на убой. В стройотряде, если студентов не кормить как следует, то не будет и работы. Если не кормить работников, вспыхивают «голодные бунты»: людям всё равно умирать ― и они решаются на бунт. На Соловках образца 1920-х годов не случилось ни единого «голодного бунта».

В романе голод «сидельцев» сильно преувеличен. Прилепин зачем-то изображает Соловки как Освенцим, хотя на многочисленных фотографиях и в документальных кинокадрах тех времён ни один из тысяч запечатлённых «сидельцев» не выглядел истощённым. Сам факт, что главный герой Артём постоянно думает о сексе, энергично занимается онанизмом, покупает проститутку и регулярно, как кобель, покрывает здоровую лагерную суку Галю, свидетельствует о достаточном питании, отличном функционировании организма героя, что было бы немыслимо в условиях Освенцима.

Обитель. Кожевенное производство

Рабочие пошивочного цеха. Где Прилепин увидел Освенцим?

Прилепин всех делает голодными: и людей, и чаек, и собаку Джека, и оленя, и кошку, и кроликов, и даже комаров. Да, бездомные кошки и собаки, лисы и морские свинки, и, тем паче, комары и клопы, хотят есть ― везде и всегда. Но зачем об этом буквально на каждой странице писать в романе о Соловецком лагере? Голод зверья и кровососов на страницах романа выглядит как дешёвое нагнетание, как высосанная из пальца дополнительная «страшилка». Кстати, олень летом может легко прокормиться на подножном корме и без всяких людей…

  1. Мотив тела, наготы

Дмитрий Бутрин (http://www.colta.ru/articles/literature/3669) писал:

«Тема тела в «Обители» вряд ли случайна, хотя название книги скорее всего принадлежит издателю. Слишком коммерчески-претенциозно оно звучит по отношению к тексту и слишком много возможной и почти исключённой из самого романа иронии может звучать в нём. «Обитель» Прилепина, Соловки, — это место, где трудом православных святых Зосимы и Савватия много веков назад тело начало расставание с душой, и в 20-х всё это продолжалось и будет продолжаться.

Смерть на Соловках так же привычна в XVI веке, как и в XX, — много ли разницы в том, как и кто мучает невинного человека, если это делает, по Прилепину, в такой же степени виноватый человек? Все виноваты, ибо у всех есть тело. Но, как и полагается тюремному роману, главным героем здесь будет не душа, а тело. Оно болит. Оно видит муху на синем языке покойника в трясущейся на кочках телеге. Оно слышит, как поэт Афанасьев вдохновенно описывает десятки видов несоловецких закатов — на Соловках закат как нож, но тело презирает метафоры, поскольку боится ножа. Оно покрывается гусиной кожей от одного вида осенней воды, в которую нужно лезть, чтобы до полусмерти таскать на себе скользкие и тяжкие брёвна-баланы. Оно голодает и с радостью принимает баланду. Оно вдыхает смрад от чёрно-бурых лисиц, выращиваемых рациональным хозяином лагеря смерти для организации экспортных поставок меха — парижские и стокгольмские женщины купят шубы. Оно смывает чужую кровь с чужого сапога. Оно голодает. Наконец, оно целует женщину — в существовании женщины, чекистки Гали, и должен, кажется, быть сюжет».

Телесность, физиологичность присущи творчеству Прилепина. Мотив тела в «Обители» порою даже «кошмарит» читателя. Чекисты с животами, полными червей; мыться в бане с трупами; муха на синем языке покойника… ― это явный перебор, грубый и совершенно излишний натурализм.

Андрей Рудалёв (http://literratura.org/criticism/470-andrey-rudalev-obitel-velikogo-pereloma.html: писал:

«Если Соловки ― это ковчег времён нового потопа, то Артём ― вполне может сойти за библейского Хама, сына Ноя. Он увидел наготу отца своего, за что и был проклят: «Бог на Соловках голый. Не хочу его больше. Стыдно мне <…> Упал в собственное тело, очнулся, поймал себя на том, что видел не Бога, а собственного отца — голым — и говорил о нём».

Обитель Ной Согласно библейской легенде, один из сыновей Ноя по имени Хам увидел своего отца обнаженным, когда тот лежал в шатре опьяненный

Согласно библейской легенде, один из сыновей Ноя по имени Хам увидел своего отца обнажённым, когда тот лежал в шатре опьянённый

Мотив наготы постоянно присутствует в романе. В какой-то мере в этом ― избавление от ветхих риз прошлого, ведь в подкладке империи, как считает Мезерницкий, «вши, гниды всякие, клопы — всё там было». Подкладку эту здесь просто вывернули наверх. Вывернул наизнанку в финале тюленью куртку Артём, обшил каким-то рваньём — «получилось как раз то безобразие, что требовалось». К «голому» Артёму прилипла куртка, вместо нового образа получилось безобразие. Вот он и новый человек…

Соловки ― своеобразная Голгофа-Секирка, в основании которой лежит скелет ветхого человека, от которого всеми силами хотели избавиться и штыками произвести новую святость. Артём слышал, как отец Зиновий сказал новому начальнику лагеря Ногтеву: «Вам мало было предать — вы захотели заново убить Христа. Ведь солдат, который ткнул его под бок копьём — святой. И Красная армия — она тоже, как поглядеть, желает быть святой». Эту новую святость пытаются достичь с предельным максимализмом, но очередной извод устроения Царства Божьего на земле обернулся адской ямой».

Я не в силах квалифицированно прокомментировать мотив наготы, ибо плохо знаю Святое писание. Но мне представляется сравнение Секирной горы с Голгофой, а Артёма ― с сыном Ноя Хамом, явной натяжкой, «красным словцом» Рудалёва. Ной, не имея выбора, спал со своими дочерями, а отец Артёма, когда его убил Артём, имел выбор и прелюбодействовал с чужой женщиной ― имела место обычная супружеская измена. Герой романа никак не связан с инцестом и с названными Рудалёвым коллизиями из Писания.

  1. Мотив телесных наказаний. «Страшилки»

Телесные наказания советской властью решительно отвергались. Они считались пережитком прошлого, отрыжкой царизма. Это не значит, что после кровавой гражданской войны, остатки которой тлели и в описываемых в романе 1920-х годах, телесные наказания и пытки не проводились вообще, но они стали редкими и тщательно скрывались. Вопреки этому факту, роман изобилует показом телесных наказаний, которые в контексте представляют собой натянутые «страшилки».

Никакой логики в авторской позиции относительно телесных наказаний в романе не обнаруживается. Если, как показывает автор, «преступники охраняют преступников» (напомню, по статистике 1928 года на Соловках охрана на 60 % состояла из безоружных заключённых), то каждый охранник ― чекист или красноармеец ― должен понимать, что если он сегодня и будет зверствовать, то завтра станет осуждённым и мученики ему жестоко отомстят за себя и за своих товарищей по нарам. Прилепин отказывает своим героям-охранникам в простой житейской логике, выставляет их полными идиотами.

Задушенный «сидельцами» под нарами барака беспризорник, грязные чресла которого прикрыты консервной банкой, ― это «страшилка». Зачем было Прилепину сочинять такую «страшилку» ― моему уму не постижимо. На тему насилия над детьми в литературе и кинематографе существует негласный запрет. Ни один уважающий себя писатель в XXI веке не станет трогать эту тему и, тем паче, красочно её изображать. Детей не было в Соловецком лагере, попасть им туда было абсолютно невозможно. По воспоминаниям «сидельцев» ― академика Лихачёва, например, ― заключённых постоянно строили и пересчитывали. Заключённых возили на единственном маленьком пароходе «Глеб Бокий» и на барже «Клара Цеткин» на буксире. Заводили на палубу и опускали в трюм по одному. Спрятаться подростку там попросту негде. Конвой был очень серьёзным, а установки Кремля ― конкретными: юных беспризорников в 1920-х годах не судили, а успешно перевоспитывали в сотнях государственных интернатов на материке. Беспризорники считались жертвами царизма, советское государство было заинтересовано перевоспитать их, сделать из них «новых советских людей», а вовсе не гнобить в лагерях за Полярным кругом. Прилепин не понимает, что к 1929 году в СССР была выстроена и эффективно работала мощная государственная машина, которую ― под страхом смерти ― никто не посмел бы попытаться объехать стороной. Это к вопросу о знании Прилепиным эпохи, о которой он взялся писать.

То же самое касается палочных наказаний, выдуманных Прилепиным. За палочные наказания красноармейцев, о которых говорится в романе, полагался расстрел. Даже напуганный протестами царизм перед революцией отказался от палочных наказаний ― сначала относительно женщин, а потом и мужчин (кроме армии).

У автора романа, по-моему, крутая каша в голове. Он, ничтоже сумняшеся, перенёс телесные наказания и всякого рода пытки из времён ГУЛАГа в экспериментальное время 1920-х годов. Это во времена ГУЛАГа оклеветанный человек мог погибнуть в лагере, а из числа «сидельцев» 1929 года даже классовые враги, такие как царский генерал Зайцев, воевавший с Советами в армии самого кровавого казацкого генерала Дутова, преспокойно отсиживали свои три года ― и целыми и невредимыми выходили с Соловков и подавались в эмиграцию.

Заключённые ― люди, но в массе своей далеко не подарки. Заключённый будущий академик и самый культурный в России человек Лихачёв ― тот подарок, но таких на Соловках было единицы. Большинство же осуждённых не хотят слушаться и нарушают дисциплину, они вредят, они делают на зло, они хамят, они воруют, они бьют и убивают, они не хотят работать, они ломают и жгут казённое имущество, они хотят сбежать…

О контингенте соловецких «сидельцев» середины 1920-х Борис Ширяев в «Неугасимой лампаде» писал:

«Случайно спасшиеся от расстрела на фронте пленные деникинцы и колчаковцы, участники офицерских заговоров и восстаний, кронштадтские матросы, крестьяне-повстанцы средней России, повстанцы-грузины, Ферганские и Туркменские басмачи… Потом — причастные на самом деле или припутанные, «пришитые», как говорили на Соловках, к громким «показательным» процессам: церковники-тихоновцы, фёдоровцы, баптисты и даже несколько масонов, а вместе с ними и хлопья пены уже вошедшего в полную силу НЭП-а: валютчики чёрной биржи, растратчики, преимущественно из коммунистов (беспартийные шли в суд), первые «хозяйственники» — незадачливые дельцы советской торговли, а вместе с ними захваченные в облавах проститутки и торговцы кокаином. Пестры были толпы сходивших на соловецкий берег с парохода «Глеб Бокий»».

С таким контингентом не уснёшь спокойно. Для заключённых характерно стадное чувство, а руководят этим пёстрым стадом в основном криминальные авторитеты. Не будущий академик Лихачёв имел вес в Соловецком лагере, а какой-нибудь уголовный авторитет или колчаковский офицер ― злой, отчаянный, ненавидящий своих классовых врагов, легко переступающий через кровь… Уговоры на таких людей не действуют. Таких не бить невозможно. Так было во все времена и во всех местах. И сегодня охранники бьют заключённых, и в основном за дело, иначе не будет ни дисциплины, ни работы, ни относительной безопасности. Охранники ― тоже люди, они бьют по необходимости, а случайно попавших в охрану садистов в конце концов изгоняют или осуждают. В тюрьмах не может быть демократии, свободы, преступники их не заслужили. На Соловках тоже били, но это естественно. Только не нужно было Прилепину выдумывать излишние телесные наказания, выпячивать наказания, превращать их в повод осудить советскую власть, которую писатель почему-то не любит.

Обитель, Ф.И.Эйхманс

Ф.И. Эйхманс. Реальный начальник Соловецкого лагеря

Начальник Соловецкого лагеря Эйхманис не соглашается с огульными обвинениями в наказании заключённых:

«― Пишут ещё, что здесь мучают заключённых. <…> Отчего-то совсем не пишут, что заключённых мучают сами же заключённые. Прорабы, рукрабы, десятники, мастера, коменданты, ротные, нарядчики, завхозы, весь медицинский и культурно-воспитательный аппарат, вся контора ― все заключённые. Кто вас мучает? <…> Вы сами себя мучаете лучше любого чекиста!» [Стр. 272]

В мотиве телесных наказаний Прилепин продемонстрировал в романе подход не художника, а политика, занявшего одну из сторон классового конфликта, ещё не утихшего в конце 1920-х.

  1. Мотив насилия

Мотив насилия, свойственный произведениям Прилепина, освещён в специальной курсовой работе Евгении Расташанской «Насилие в сборнике рассказов Захара Прилепина «Грех»» (Москва, 2011 г.). Прилепина можно считать писателем-специалистом по литературному насилию. Всё, что написано в работе Расташанской, можно отнести к роману «Обитель».

Обитель Грех

Вот цитата из раздела «Насилие в сборнике: функции и виды»:

«Насилие ― ещё один лейтмотив сборника. Насилие есть в каждом рассказе, потому что оно ― неотъемлемая часть окружающего мира, в которой живёт герой. Более того, Захар сам является частью этого насилия и не раз к нему прибегает, поскольку он неотделим от среды, в которой родился и вырос, он вынужден жить по её правилам. По мере движения по разным рассказам ― этапам, насилие воплощается в разных формах и разной степени, поэтому оно нуждается в классификации.

Прежде всего, существует насилие физическое и насилие психологическое. Первое не так страшно по сравнению со вторым, поскольку оно не разрушает личностной целости человека ― только если не грозит полным уничтожением, как это происходит в последнем рассказе «Сержант». Насилие физическое в той или иной форме присутствует почти в каждом рассказе, поскольку оно является неотъемлемой частью человеческой природы. Физическое насилие присуще даже главному герою, что особенно ярко выражено в рассказе «Шесть сигарет и так далее», где работа вышибалой в ночном клубе подразумевает чаще всего только один разговор ― разговор силы с силой. Вопрос только в том, каким целям каждая из них служит.

Как правило, источником насилия становятся те герои сборника, которые неполноценны или искалечены внутренне. Насилие с их стороны ― это попытка доказать окружающему миру собственную значимость, компенсировав тем самым какие-либо душевные проблемы. Своей жестокостью и бессмысленным насилием поражает эпизод в рассказе «Колёса», со знакомым главного героя, которого Захар с первых же страниц именует исключительно «дураком», точно так же характеризуя все его движения ― «дурацкое внимание». Этот самый «дурак» сажает на подоконник маленького котёнка, цепляя его за край внешней стороны только коготками. Звёрек держится до того момента, когда знакомый Захара легонько ударяет котёнка по коготкам, чтобы «хоть как-то себя развлечь», тот отцепляется и летит с высоты пятого этажа на лавку. Захар находит его уже «успокоенным и мягким». Ощущения от бессмысленного убийства маленького беззащитного существа передают внутреннее состояние героя. Здесь важно не только то, для чего автору необходимо это сравнение, но и участники совершившегося насилия: «дурак» ― душевно неполноценный, и маленькое животное, не способное этому самому насилию противостоять. В сборнике Прилепин часто использует образы маленьких животных (щенки в первом рассказе «Какой случится день недели», котёнок) как объектов, страдающих от насилия.

Первая ступень насилия ― это насилие физического. За ним следует насилие моральное, воздействующее на личность. Это самая тяжёлая и жестокая форма, поскольку она внутренне ломает того, кто подвергается воздействию. Моральное насилие как бы вовлекает в себя обе стороны: одна, уже неполноценная, пытается самоутвердиться, другая, наоборот, только разрушается и, возможно, становится такой же поломанной.

«Сердце отсутствовало. Счастье ― невесомо, и носители его ― невесомы. А сердце ― тяжёлое. У меня не было сердца. И у неё не было сердца, мы оба были бессердечны». Начало первого рассказа ― «Какой случится день недели» ― сразу же нарушает привычные понятия о счастье. Отсутствие сердца – это холодность и жестокость. Но в представлении героя как раз-таки наоборот: сердце тяготит, тянет к земле, желания сердца могут стать источником насилия.

<…>

Единственной формой насилия, показанной в этом рассказе, является насилие внешнее. Даже смерть одного из героев ― артиста Константина Валиеса ― естественна, причиной её явилась старость, а не чьё-то воздействие. Главные герои рассказа ― полноценны внутренне, именно поэтому в маленький мир их семьи не вторгается жестокость мира внешнего.

Второй рассказ ― «Грех» ― неслучайно вынесен в название всего сборника, поскольку он посвящён природе насилия. Герой самостоятельно даёт ему определение, которое затем служит ему ориентиром в течение всей жизни.

В пространстве рассказа нет враждебного мира, наоборот: идиллическая картина сельской жизни, бабушки и дедушки, двоюродные сестры, старший брат. Нет никакого внешнего конфликта. Зато есть конфликт внутренний: главный герой, ещё совсем юный (что подчёркнуто в том числе именем ― Захарка), испытывает в себе борьбу чувств и желаний с разумом. Он влюбляется в свою старшую сестру ― Катю, недавно родившую ребёнка. Муж служит второй год в армии и Катя самостоятельно занимается ребёнком, помогает бабушкам и дедушкам. Живёт, спокойно ожидая возвращения мужа. Захар влюбляется в Катю ― ему нравятся её «похорошевшие после родов бедра», «звонкий заливистый смех», её женская зрелость и материнская красота. Главный герой невольно начинает претендовать на место Катиного мужа, мысленно образуя из неё и себя пару. Одновременно он чувствует, что лишён права обладать ею по той причине, что Катя ― это его сестра, у которой есть муж. Но, что самое главное, Захар её не любит так, как любит мужчина женщину. Не любит потому, что он ещё сам не повзрослел и не стал полноценным внутренне, что исключает возможность зрелых чувств. Не любит ещё и потому, что его чувства к Кате ― это эмоции и желания. Это не любовь к человеку, это любовь к красоте.

В результате столкновения разумных доводов и желаний рождается то, что герой внутри самого себя называет «грехом». Главным событием в рассказе становится взросление Захара, определившего для себя понятия чёрного и белого: «Всякий мой грех… ― сонно думал Захарка, ― всякий мой грех будет терзать меня… А добро, что я сделал, ― оно легче пуха. Его унесёт почти любым сквозняком». Герой расставляет приоритеты и справляется с источником насилия внутри самого себя. Здесь он и понимает, как оно рождается. Насилие возникает тогда, когда человек не способен в борьбе желаний и разума включить силу воли и поступить так, как того требует ситуация, а не природа. Совершать насилие ― в данном случае идти на поводу у своих желаний и инстинктов, не думая о последствиях для окружающих.

После внутренней эволюции в каждом новом рассказе выступает немного разный, но уже целостный тип героя, мировоззрение которого понятно читателю. При этом формы насилия, с которыми сталкивается Захар, постоянно меняются.

Так, рассказ «Карлсон» ― перевёрнутая сказка, в которой действует злой «Карлсон» ― Алексей. Внешне похожий на сказочного героя ― полный, плотный, бескорыстный и одинокий добряк. У него есть семья, дочка, работа, но он всё равно одинок. Чтобы спастись от этого чувства, он постоянно пьёт.  И делает не один, а в компании «малыша». «Малышом» становится друг, коллега, которому Алексей покровительствует ― помогает с работой, деньгами. Взамен необходимо составлять Алексею компанию и никогда, никогда не быть лучше, чем он. Не быть уверенным, независимым, сильным. Не заставлять «Карлсона» чувствовать свою человеческую мелкость и одиночество. В данном случае Алексей становится источником морального насилия, шантажирую человека, находящегося рядом: если необходима дружба, деньги какая-либо помощь, то Алексей с радостью даст её в обмен на чувство собственного превосходства. Захар не собирается играть в эту игру, даже не осознавая и не пытаясь осознать её правил. В итоге Алексей, почувствовавший свою мелкость рядом с Захаром, отвечает ему неприкрытой злобой, идущей от зависти ― сначала он оскорбляет, а затем просто вступает в драку.

В каждом следующем рассказе насилие является очевидной составляющей внутренней слабости или неполноценности. Наиболее яркий пример ― «Шесть сигарет и так далее». Главный герой работает вышибалой в ночном клубе. Здесь насилие уже очевидно с обеих сторон: со стороны повседневного мира ― посетителей клуба, и со стороны самого героя. Захар пытается поддерживать порядок, не допуская драк и конфликтов в клубе. Посетители, в свою очередь, пытаются этот порядок нарушить. Они нарушают его не потому, что заранее объявлены отрицательными героями, а потому, что они не умеют контролировать свои чувства и инстинкты, потому что каждый из них в какой-то степени душевно покалечен и несчастен. Поэтому внешняя демонстрация силы ― нарушение порядка ― необходима многим посетителям клуба для самоутверждения. Отсутствие самодостаточности в разных формах проявляется практически во всех героях рассказа. Лев Борисович ― директор клуба, постоянно повторяет слова: «у него есть привычка каждую фразу повторять по два раза, словно проверяя её вес: не слишком легка ли, не слишком ли дёшево он её отдал». Неуверенный в себе, он прячется от конфликтов и вообще сторонится общения. Есть ли насилие с его стороны? Да, и это насилие проявляется в жадности: он экономит на охране, когда нужно пятеро охранников, он оставляет всего двух ― а это одна из причин того, почему главному герою трудно самостоятельно поддерживать порядок. Лев Борисович стремится открыть на месте клуба притон. Он принимает участие в создании того самого покалеченного пространства, которое можно отчасти приравнять к покалеченному внутреннему миру разных героев.

Посетители клуба более ярко олицетворяют разные человеческие комплексы, рождающие насилие. «Позёр» грубит и фамильярничает, пристаёт к девушкам, но, почувствовав настоящую грубую силу, прячется, потому что настоящему противнику, а не молодой девушке, не может ничего противопоставить.  Все участники несут в себе разную степень слабости и неуверенности, которую прячут за насилием. Кульминацией рассказа является драка межу двумя компаниями ― «местных братков» и «московских». Конфликт возникает на пустом месте: джип «московских» перегородил дорогу автомобилю «местных». Уступить дорогу ― значит показать слабость. Это оказалось достаточной причиной для того, чтобы начать избивать друг друга. Главный герой вступает в эту драку и разнимает участников, отправив их по домам. При этом он выступил сам со стороны насилия: нужно просто ударить человека, чтобы тот подчинился существующему порядку вещей. Но в данном случае события разворачиваются так, что ситуация разрешается благополучно благодаря вовремя сказанному и услышанному слову, а не силе, произошедшая драка только подтверждает общеизвестное правило, что на каждую силу найдётся ещё большая сила.

Важен конец рассказа: Захар возвращается домой, где его ждут жена и маленький ребёнок, который плачет в кроватке. Мать слишком устала и попросила подойти мужа к ребёнку. Тот был зол после тяжёлого рабочего дня и не мог сразу этого сделать. Ребёнок оставался плакать один. Этот момент важен тем, что он демонстрирует слабость насилия: оно не приносит результатов. Оно не созидает и не делает мир лучше. Чтобы подойти к ребёнку и успокоить его, создав тем самым что-то положительное, требовались терпение и ласка. Насилие не способно на такие чувства».

В романе «Обитель» изображён всё тот же герой-пацан, типичный для Прилепина грубый «дурак», и то же самое отвратительное насилие, что в приведённых выше рассказах.

Вот как, например, Прилепин изобразил «бой» Артёма с котом (стр. 357―358):

«На чердаке было ещё хуже: картина преступления проявилась немедленно.

Крупный рыжий кот сидел в кроличьем вольере и держал в зубах довольно крупного крольчонка.

Тот был явно уже не жилец, едва пузырился тихой кроличьей кровью и предсмертно дрожал.

У кота были совершенно злодейские глаза.

<…>

― Я сейчас убью тебя, ― уверенно пообещал Артём коту, озираясь в поиске того, чем это можно сделать.

Обнаружился железный совок, в который сгребали кроличий помёт.

<…>

Артём бросился к бездыханному кролику, схватил его за шиворот и так побежал за котом.

Торопиться, впрочем, было некуда: кот пропал.

― Куда ж ты делся? ― громко спрашивал Артём, весь позеленевший от натуральной злобы. ― И откуда ты взялся? Я ж тебя не видел ни разу! Иди, кролика доедай своего, что бросил-то. Иди, гад!

<…>

― Или снять с кролика шкуру ― натянуть на кота? ― вслух предположил Артём. ― Слышишь, гад? Натяну на тебя шкуру, будешь с длинными ушами ходить, подонок…»

В этом абсолютно идиотическом и ненужном роману «диалоге героя с котом», читатель видит готовность Артёма к очередному насилию ― убийству дикого кота. Убил отца, готов при случае убить свою инстинктивную любовницу Галину и такого же кота ― такое вот «перевоспитание» насильника в экспериментальном лагере.

Бездумное бытовое насилие, характерное для рассказов, Прилепин перенёс в большой роман с серьёзной и трагической «лагерной темой» ― и вот какая глупая мешанина из этого получилось.

  1. Мотив чудовищности чекистов и красноармейцев

Проводимая Прилепиным через весь роман линия в обличении преступлений чекистов и красноармейцев свидетельствует, по-моему, об утрате автором части здравого смысла.

Я не случайно написал «чудовищности чекистов», а не «чудовищных преступлений чекистов». Приготовьтесь если не покрутить пальцем у виска, то хотя бы посочувствовать Прилепину: вот как нелюбящий Советскую власть писатель изображает чекистов и красноармейцев (привожу несколько цитат, в романе их можно набрать больше сотни):

«Подвязав ветви колючкой, а одну длинную, когтистую проволочную жилу ловко спрятав посреди душистых ветвей, Афанасьев изготовил «веничек секирский».

― Ай, как продерёт! ― кричал Афанасьев. ― До печёнок! ― он попробовал на себе и пришёл в ещё больший восторг.

Артём не отставал.

Закопав готовые соловецкие и секирские веники поглубже среди остальных, обычных, Афанасьев с Артёмом продолжили своё занятие.

«Веничек чекистский» шёл уже с двумя жилами колючки.

Веник с тремя рогатыми жилами наломанной колючей проволоки назвали “Памяти безвременно ушедшего товарища Дзержинского”.

― Представь! ― заливался Афанасьев, мотая рыжей головой ― и ловя себя за чуб кулаком; смех его тоже был какой-то рыжий, веснушчатый, рассыпчатый. ― Тёма, ты только представь! Пришла чекистская морда в баню! Ну-ка, говорит, банщик, наподдавай мне! Наподдавал банщик так, что всё в дыму, ничего не разглядеть! Ну-ка, кричит из клубов пара чекист, пропарь-ка меня в два веничка! И как пошёл банщик его охаживать, как пошёл!.. Чекист вопит! Банщик старается! Чекист вопит! Вроде пытается перевернуться! Банщик ещё пуще! Ещё злее! Ещё чаще! Ещё поддал! Ещё пропарил!.. Чекист уж смолк давно! Банщик постарался-постарался и тоже понемногу успокоился… И вот дым рассеялся, стоит банщик и видит: вокруг кровища… клочья мяса!.. вместо чекиста ― кровавая капуста!.. где глаз, где щека!.. где спина, где жопа!.. как в мясной лавке!.. и в руках у банщика вместо веника ― два шампура с нанизанными лохмотьями мяса!.. и тут входит другой чекист ― ты представь, Тёма, эту картину! Входит! Другой! Чекист! И на всё это смотрит огромными детскими глазами! Картина «Банщик и чекист», бля! «Не ждали»! Передвижники рыдали б!..

Артём так хохотал, что закружилась голова: кулак засовывал в рот и кусал себя, чтоб не ошалеть от смеха.

Веник «Суровая чекистская жопа» готовили долго, совместно. Он был огромен и толст ― ухватить его можно было только двумя руками, да и поднять не просто. Проволочных жил там было с десяток. По большому счёту таким воистину можно было изуродовать, главное ― размахнуться как следует.

Две хилые берёзовые веточки, сплетённые с одной жилой колючки, назвали «Терновый венчик каэровский»». [Стр.104]

«У стола стояло уже четверо чекистов, все, кроме, Эйхманиса, краснолицые, мясистые ― и все жевали». [Стр.248]

«Чекисты орали, как большие, мордастые и пьяные чайки, ― и голоса у них были довольные». [Стр. 250]

«Горшков был, как большинство других чекистов, мордастым, крепким типом. Щёки, давно заметил Артём, у их породы были замечательные ― за такую щеку точно не получилось бы ущипнуть. Мясо на щеках было тугое, затвердевшее в неустанной работе, словно эти морды только и занимались тем, что выгрызали мозг из самых крепких костей». [Стр. 266]

«Даже соловецкие, такие тоскливые, облезлые, почерневшие стены, пустые монастырские окна, словно бы пахнущие чекистским перегаром…» [Стр. 296]

«Кота Артём мысленно прозвал «Чекист». Вылитый ведь.

― Кыс-кыс-кыс! ― позвал Артём: может, отзовётся на ласку.

«Убью хоть одного чекиста».

Как же, так прибежит.

Чекисты в ласке не нуждаются.

Только чекистки иногда.

…Гали всё не было». [Стр. 359]

Галя говорит Артёму про Эйхманиса:

«Да ему просто скучно с этими красноармейскими скотами ― а большинство из них скоты. Если завтра всех красноармейцев посадили бы, а его назначили их перевоспитывать ― в нём бы ничего не дрогнуло. Почему? Потому что Эйхманис куда больший скот, чем все вы, вместе взятые…» [Стр. 361]

«Прошли трое красноармейцев, не глядя на Артёма. Он подумал, что и красноармейцы, и блатные всегда казались ему на одно лицо ― как китайцы. Блатные: грязные, как обмылки, со сточенными зубами. Красноармейцы: со своими собачьими лицами и вдавленными глазами. Как их было отличить? Проще было одну чайку отличить от другой». [Стр. 377]

Вот фраза из портрета бывшего милиционера Крапина:

«И ещё ― его красный широкий затылок, такой красный, словно его вынули из борща». [Стр. 417]

«Пока Эйхманис собирал дела, а Ногтев не вступил в должность, Бурцев успел высоко подняться. Работая в ИСО, он исхитрился собрать материал на чекистское руководство, которое, как выяснилось, состояло наполовину из кокаинистов и сифилитиков». [Стр. 426]

«Чекистов в здании оказалось неожиданно много, словно они повылезали из шкафов, из-под столов, из-под диванов, где прятались.

― Это кто? ― спросили у красноармейца внизу очередные черти в кожаных тужурках.

Артём вздрогнул. Чекисты искали, кого бы им убить.

<…>

Артём заспешил в сторону Наместнического корпуса, но оттуда ему навстречу за волосы вытащили священника, и внутри здания кто-то орал, словно человеку зажали самые больные чресла дверью… а может так оно и было.

Чекист, тащивший священника, был пьян ― не отпуская волос из кулака, он проблевался на камни двора и через эту зловонную лужу потащим своего пленника дальше». [Стр. 464]

«В предбаннике, у самого входа, лежали вповалку сапоги, все очень грязные и отсвечивали каким-то незнакомым, мерзостным светом.

Подняв глаза, Артём увидел несколько совсем голых, мокрых и распаренных мужчин, сидевших на лавках.

У одного свисала такая длинная мошонка, словно он с детства привязывал к ней грузило и так ходил, привыкая. Второй держал всю свою обильную мотню в руке и то сжимал кулак, то ослаблял ― с порога казалось, что он держит там огромную, варёную, волосатую жабу». [Стр. 467]

Портрет чекиста Ткачука:

«Посреди предбанника снова стоял Ткачук ― натуристый, с мокрыми кустистыми бровями, зубастый ― как будто у него за каждый чужой выбитый зуб вырастало два собственных в его мощном, со здоровенными губами, рту». [Стр.469]

Звери-чекисты, моющиеся в бане, возле порога которой лежал убитый ими человек, разумеется, грубые насильники, истязатели женщин:

«Вернулись к бане.

Внутри раздавались тягостные женские стоны, как будто каждую крыл не мужской человек, а чёрт с обугленными чёрными яйцами и бычьим раскалённым удом ― тонким, длинным в полтора штыка, склизко выползающим откуда-то из глубин живота, полного червей и бурлыкающего смрада». [Стр.474]

Нет смысла умножать число цитат по мотиву звериного облика чекистов и красноармейцев. Обобщённый образ чекиста выглядит, по Прилепину, так: чекист ― это «не мужской человек», а не нуждающийся в ласке и пахнущий перегаром чёрт в кожаной тужурке, кокаинист и сифилитик, «с обугленными яйцами и бычьим раскалённым удом ― тонким, длинным в полтора штыка, склизко выползающим откуда-то из глубин живота, полного червей и бурлыкающего смрада»; уд чекиста ― стандартный длиною в полтора лезвия штыка винтовки Мосина (т. е. примерно полуметровый), зато в мошонках чекистов автором романа наблюдалось многообразие: «у одного свисала такая длинная мошонка, словно он с детства привязывал к ней грузило и так ходил», у другого мотня похожа на «огромную, варёную, волосатую жабу»; чекист зубаст чужими зубами почище любого американца; у него обязательно красная мясистая морда и даже может быть «красный широкий затылок, такой красный, словно его вынули из борща»; он щекаст, причем «за такую щеку точно не получилось бы ущипнуть, а мясо на щеках настолько тугое, затвердевшее в неустанной работе, словно чекисты только и занимались тем, что выгрызали мозг из самых крепких костей»; чекист, когда проблюётся, «орёт, как большая, мордастая и пьяная чайка, ― и голос у него довольный…»

Образ красноармейца кисти Прилепина тоже не подкачал: все (!) выведенные на страницы романа красноармейцы ― это клонированный скот «с собачьими лицами и вдавленными глазами. Как их было отличить? Проще было одну чайку отличить от другой». В общем, красноармейцы все на одно лицо, как китайцы.

Прочтя «Мастера и Маргариту», врач-нарколог сразу поймёт: «Автор ― мой пациент» (Михаил Булгаков, увы, был конченным морфинистом); прочтя «Обитель», врач-психиатр подумает об авторе то же самое.

Вот на таком уровне написал и пропущен в печать огромный роман! Эта «пурга», которую гнал автор по 746 страницам текста по мотиву «образ чекистов», не спишешь на «художественное преувеличение». Я не допускаю мысли, что Прилепин не смотрел фотографий и не видел фильма о Соловках середины 1920-х годов. Не мог он увидеть таких чекистов с удами длиною 44 сантиметра и таких красноармейцев всех на одно лицо ― с собачьими лицами и вдавленными глазами, каких изобразил в романе. Значит, намеренно врал читателю, «нагнетал», презрев историческую правду. Зачем ― другой вопрос. Главное для нас, что Прилепин, не уважая читателя, с грязнотцою наврал.

Обитель, рабле

Рабле, кормление Пантагрюэля

Всё творчество Прилепина физиологично и натуралистично. Есть писатели и похлеще ПрилепинаРабле писал роман «Гаргантюа и Пантагрюэль» именно так ― физиологично и натуралистично, ― но в другом жанре. Салтыков-Щедрин писал так, но в жанре сатиры. Один «органчик» Брудастого в «Истории одного города» чего стоит. Напомню. В 1762 г. в город Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единственными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!».

Обитель, Органчик кричал, но собственных идей не имел

Органчик кричал, но собственных идей не имел

Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был потрясён. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, всё выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался органчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. В конце концов, лишившись градоначальника с органчиком в голове, глуповцы впали в анархию.

Обитель, Органчик

Органчик Брудастого. Кадр из мультфильма

Сатира Салтыкова-Щедрина на царских чиновников получилась блистательно и стала русской классикой. У Салтыкова-Щедрина органчик в голове чиновника символизирует механическое исполнение приказов, идущих от царя, у Прилепинамужской «орган», «склизко выползающий откуда-то из глубин живота, полного червей и бурлыкающего смрада», символизирует непонятно что. Скорее всего, ничего не символизирует: вот захотелось автору выставить чекистов чудовищами ― и ляпнул: «Уд полтора штыка!»

В отличие от Рабле и Салтыкова-Щедрина, Прилепин пишет в жанре приключений, авантюры: в этом жанре, посреди обожаемых Прилепиным морей крови и океанов жестокости, гротескные преувеличения в описании тела абсолютно не уместны. Рабле и Салтыков-Щедрин пишут с иронией, отвлечённо, паря над материалом, а Прилепин пишет с ненавистью, со злобой, открыто внося личное авторское отношение, что не органично для приёма гротеска, требующего лёгкости, отстранённости автора от предмета описания.

Сейчас я, опираясь на работы Бахтина о Рабле, тоже позволю себе побыть натуралистичным, и попробую осветить натурализм Прилепина относительно образа чекиста до логического завершения.

Обитель, Рабле, Гаргантюа 1

Юный Пантагрюэль щупает придворную даму

В мотиве образа и облика чекистов Прилепин выставил себя с очень неприглядной стороны. Если претендуешь на звание русского писателя, ты не можешь выставлять себя дурачком. Понятное дело, хотел заработать паёк (и заработал) из рук либералов, но есть способы от них работать, не выставляя себя на посмешище.

Смотрим в справочник: длина лезвия штыка винтовки Мосина, стоявшей на вооружении Красной армии в то время, составляет 29 сантиметров. Значит, полторы длины штыка ― 44 сантиметра (если же взять всю длину штыка, то выйдет далеко за полметра). Если за чекиста принять среднего роста мужчину (176 см), то у него расстояние от паха до колена составит 33―34 см. Уд чекиста, значит, должен свисать на 10 сантиметров ниже колена. Чекисты в 1920-е годы ходили в хромовых сапогах, с голенищем под самое колено, значит конец уда должен был заправлен в сапог. Такую оглоблю не спрятать было от наблюдательных врагов Советской власти, но что-то ни один их них, исписав до Прилепина тысячи и тысячи нелицеприятных для чекистов страниц, не отмечал столь заметную достопримечательность. И только прилепинский верный глаз разглядел полуметровые чекистские порно-уды через толщу почти девяти десятков лет, прошедших с описываемых в романе событий. У Прилепина чекист получился не отличный вояка ― победитель опытных офицеров царской армии, белоказаков, белочехов, махновцев, басмачей и Антанты, ― какими были в абсолютном своём большинстве вышедшие из Красной армии чекисты, а вышла нелепая порномодель.

Полуметровые уды для чекистов, я полагаю, на ум Прилепина пришли с порносайтов. Таких сайтов не было во времена Лихачёва, Солженицына и Шаламова, отбарабанивших свой срок в лагерях, и я не думаю, что, существуй такие сайты во времена ГУЛАГа, уважающие себя писатели опустились бы в изображении чекистов до прилепинской «образности».

Прочтя о полуметровых удах, иной читатель невольно задастся вопросом: «Это в ЧК, как на порносайты, набирали такой длинноудый контингент, или брали любых, а потом ― по запатентованному способу ― Дзержинский вытягивал члены новобранцев до стандартной длины в полтора лезвия штыка?»

Прилепин никудышный портретист. Если, согласно романному образу, чекисты ― черти, то почему описаны только красные жующие морды со щеками, за которые не ущипнуть, да уды, но не упомянуты характерные приметы чертей: рога, хвост и копыта? Ведь Артём видел голых чекистов в бане, и должен был обратить внимание не только на длину и форму удов, но и на эти главные приметы. Большое упущение в образе чекистов, автор! В следующем своём опусе, если опять захотите пройтись по закромам благодарных либералов, обязательно опишите у чертей-чекистов рога и копыта, хвосты и гривы ― выйдет полный наборчик.

Обитель, рабле 1

Пантагрюэль на войне

А вот частые зубы у чекистов по любому придётся убрать. Зачем чёрту зубы и, тем паче, зубастость? Он не ест, не жуёт, не кусается ― он жарит грешников на сковородке. И зачем чёрту уд? Чёрт не размножается половым путём, не справляет естественных надобностей: он ― бесполый дух, чёрный ангел, рождается силой воображения человека. К слову, у гоголевского чёрта в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» уда нет совсем, красных щёк, варёного затылки и зубов ― тоже.

Я думаю, особенно будут возмущены полуметровым удом читательницы-феминистки. Караул: у чертей чекистов мужского рода такие огроменные причиндалы, а у чертовки чекистки Галины ― ни хрена! У чекистов ― сплошь заслуженных кокаинистов и сифилитиков ― красные не только лица, но и варёные в борще затылки, а у дискриминируемой автором чекистки ― всего лишь пьяницы ― белое тело, как у обыкновенной бабы!

Но, может быть, «полуметровый» ― это художественное преувеличение Прилепина, гипербола, гротеск?

Давайте с гротеском разберёмся.

Излюбленный приём Рабле — гротеск, гипербола. Это связано с личностями главных героев — великанов Гаргантюа и Пантагрюэля. Подчас они спокойно уживаются с обычными людьми (едят с ними за одним столом, плывут на одном корабле), но далеко не всегда. Гаргантюа садится отдохнуть на собор Парижской Богоматери и принимает пушечные ядра за мух, Пантагрюэля приковывают к колыбели цепями, служащими для перекрытия гаваней. Кульминации этот приём достигает, когда Пантагрюэль, высунув язык, укрывает от дождя свою армию, а один из его приближённых случайно попадает в рот своему господину и обнаруживает там города и деревни.

У Рабле много места в романе уделяется грубоватому юмору, связанному с человеческим телом, часто говорится об одежде, вине, еде и венерических заболеваниях. Пролог первой книги начинается со слов «Достославные пьяницы и вы, досточтимые венерики (ибо вам, а не кому другому, посвящены мои писания)!» Это совершенно нетипично для средневековой романистики, считавшей перечисленные темы низкими и не достойными упоминания. Прилепин с достойной самого Рабле нескромностью называет половину чекистов «сифилитиками».

Характерная особенность «Пантагрюэля» — обилие крайне подробных и в то же время комичных перечислений блюд трапез, книг, наук, законов, денежных сумм, животных, смешных имён воинов и тому подобного.

Бахтин в своём труде «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса» писал:

«Преувеличение, гиперболизм, чрезмерность, избыток являются основными признаками гротескного стиля. У Рабле гротеск имеет не только сатирическую функцию, материально-телесная стихия в «Гаргантюа и Пантагрюэле» носит положительный, жизнеутверждающий характер».

А полуметровый уд чекиста в романе Прилепина имеет «жизнеутверждающий характер»? Имеет он положительный смысл народного характера, который придаёт Рабле своему физиологичному герою? Нет.

Язык Рабле причудливый, сложный, нагромождение оборотов. Гротескно-комическая струя имеет несколько значений. Заманивает читателя, интересует, облегчает восприятие глубоких мыслей в основе. С другой стороны, она их маскирует, служит щитом от цензуры. В средние века обличье шутовства делало возможными очень смелые высказывания и профессиональным шутам разрешалось говорить, паясничая, то, что считалось недопустимым в устах кого-либо другого. На это назначение своей забавной манеры повествования Рабле указывает сам в предисловии, где он сравнивает свой роман с античными ларчиками, украшенными всякими «весёлыми и потешными изображениями», а внутри таящими «тонкие снадобья», и предлагает «после тщательного чтения и зрелого размышления разломать кость и высосать оттуда мозговую субстанцию». Как известно, не все мысли Рабле расшифрованы. Частный случай гротеска ― размеры Гаргантюа (включая половые органы) в первых двух книгах. Это гиперболизированное стремление натуры освободиться от гнета средневековья.

Это всё в романе у Рабле в XVI веке. А у Прилепина в XXI веке какие «глубокие мысли» заложены в романе, от какой цензуры автор прячется, от какого гнёта освобождается, что зашифровал он, пиша о полуметровых удах чекистов? Нет ответов.

Согласно Бахтину, гротеск в романе Рабле выполняет важную эстетическую функцию: он помогает воспроизведению универсальной картины мира, создавая для этого высокую степень образного обобщения, которую не мог бы достичь ещё не развитый натуралистический реализм. Формы и характер фантастической образности Рабле были обусловлены целым рядом внутренних и внешних, объективных и субъективных факторов. Гротеск, форма которого заимствована из народного творчества, представляет собой неотъемлемую черту образного мышления не только Рабле, но и многих других художников Возрождения. Чудовищные несоразмерности, несуразицы, диспропорция роста, весёлые нелепости, курьёзы и неразбериха, разрывы в логической цепи, резкие переходы и неожиданные следствия ― всё это характеризовало формы художественного мышления в эпоху начавшегося великого брожения, ломки векового уклада, когда жизнь быстро рванулась вперёд, и гротеск старого, на каждом шагу рождающего новое, как образная концепция бытия, вошёл в литературу из самой действительности. Воплощением исторического оптимизма, непоколебимой веры в человека и его будущее, свойственных воззрениям гуманистов, явилась фантастически гиперболизированная сила и мощь королей-великанов ― героев романа Рабле. Она же продиктовала Рабле вдохновенный апофеоз человека, картины «божественного», космического могущества людского рода, обращённые к очень отдалённому будущему. Образным проявлением характерного для ренессансного сознания стихийного антропологического материализма явилась в эпопее гиперболизация материального и телесного начала, фантастика материальной мощи и роста, буйного расцвета, избытка и игры материальных, телесных сил, где под стать образам королей-великанов и количество поглощаемой ими еды и выпитого вина, где знаменитая кобыла Гаргантюа, отмахиваясь своим хвостом от оводов, уничтожает целый лес.

Обитель, Рабле, Гаргантюа

С таким огромным «хозяйством» юный Пантагрюэль живо интересуется дамами

Через весь роман Рабле проходит могучий поток гротескной телесной стихии ― разъятое на части тело, обособленные гротескные органы (например, в Панурговых стенах), кишки и внутренности, разинутые рты, пожирание, проглатывание, еда и питьё, акты испражнения, моча и кал, смерти, родовые акты, младенчество и старость и т. п. Тела смешаны между собою, с вещами (например, в образе Каремпренана) и с миром. Повсюду сквозит тенденция к двутелости. Повсюду подчёркнут родовой и космический момент тела. Рабле не только изображает гротескный образ тела во всех его существенных моментах, но он даёт и теорию тела в родовом аспекте. Например, слова Панурга о том, что каждый преступник перед смертной казнью должен зачать нового человека. В знаменитом рассуждении Панурга о дебиторах и кредиторах, изображая идеальный утопический мир, где все дают и все сами получают взаймы, Панург также развивает теорию родового тела.

Тема родового тела сливается у Рабле с темой и с ощущением исторического бессмертия народа. Бахтин писал:

«Это живое ощущение народом своего коллективного исторического бессмертия составляет самое ядро всей системы народно-праздничных образов. Гротескная концепция тела является, таким образом, неотрывною составною частью этой системы. Поэтому и в образах Рабле гротескное тело сплетается не только с космическими, но и с социально-утопическими и историческими мотивами и прежде всего с мотивом смены эпох и исторического обновления культуры».

В эпизодах и образах романа Рабле фигурирует по преимуществу телесный низ в узком смысле слова. Но в гротескных образах ведущую роль играет также разинутый рот. Бахтин:

«И он, связан, конечно, с топографическим телесным низом: это ― раскрытые ворота, ведущие в низ, в телесную преисподнюю. С разинутым ртом связан образ поглощения-проглатывания ― этот древнейший амбивалентный образ смерти и уничтожения. В то же время с разинутым ртом (глоткой и зубами) связан ряд пиршественных образов. <…> Особенно важную, прямо ведущую роль играет разинутый рот в хронологически первой книге романа ― в «Пантагрюэле». Можно предполагать, что героем этой книги является именно разинутый человеческий рот».

Прилепин объявил чекистов чертями, но не потрудился описать их, чтобы закрепить интересный во все века образ в воображении читателя. Не потрудился дать чекистам дьявольские имена. А вот Рабле и Салтыков-Щедрин закрепили свои образы, дали им нарицательные имена. У Салтыкова градоначальник имеет характерную фамилию Брудастый, у Рабле Пантагрюэль ― настоящее имя чёрта из средневековых дьяблерий. Бахтин:

«Ни имя, ни ядро образа Пантагрюэля не были созданы Рабле. Самое имя существовало до него и в литературе, как имя одного из чертей в дьяблериях, и в языке, как нарицательное имя (название) горловой болезни ― потери голоса в результате перепоя (болезнь пьяниц). Таким образом, нарицательное имя (название болезни) связано со ртом, с горлом, с выпивкой, с болезнью, то есть с весьма характерным гротескным комплексом. С таким же, но с более широким и космическим комплексом связан и образ Пантагрюэля в дьяблериях. <…> Дьяблерии, составлявшие часть мистерии, по характеру своих образов принадлежали к народно-праздничным площадным формам. И образы тела в них носили резко выраженный гротескный характер. В этой гротескно-телесной атмосфере дьяблерий и появляется впервые образ Пантагрюэля».

Почему нельзя и относительно романа «Обитель» повторить слова Бахтина, что, мол, образы тела чекистов и красноармейцев носят «резко выраженный гротескный характер». Да потому что гротеск, как приём, не соответствует ни идее романа, ни «лагерной теме», ни жанру романа, и гротеск нарушает общий безгротескный пацанский стиль.

Бахтин:

«Первая глава книги сразу вводит гротескный образ тела со всеми его характерными особенностями. В ней рассказывается о происхождении рода гигантов, к которому принадлежал Пантагрюэль. После убийства Авеля пропитанная кровью земля была исключительно плодородной. <…> Таков первый телесный мотив этой главы. Его гротескно-карнавальный характер очевиден; первая смерть (по библейскому сказанию, смерть Авеля была первою смертью на земле) обновила плодородие земли, оплодотворила её. Здесь ― уже знакомое нам сочетание убийства и родов, но в космическом аспекте земного плодородия. Смерть, труп, кровь, как семя, зарытое в землю, поднимается из земли новой жизнью, ― это один из древнейших и распространённейших мотивов. Другая вариация его: смерть обсеменяет матерь-землю и заставляет её снова родить. Эта вариация часто расцвечивается эротическими образами (конечно, не в узком и специфическом смысле этого слова). Рабле говорит: «Сладостное, вожделенное лобзание великой кормилицы нашей ― земли, которое зовётся у нас погребением». Образ погребения, как последних объятий матери-земли, очевидно, навеян Плинием, который подробно разрабатывает тему материнства земли и смерти-погребения, как возврата в её лоно. Но этот древний образ смерти-обновления, во всех его вариациях и оттенках, Рабле склонен воспринимать не в высоком стиле античных мистерий, а в карнавальном, народно-праздничном духе, как весёлую и трезвую уверенность в относительном историческом бессмертии народа и себя в народе».

И сказал Каин Авелю, брату своему [пойдем в поле]. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его.

И сказал Каин Авелю, брату своему: [пойдём в поле]. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его

Мотив смерти-обновления-плодородия был первым мотивом Рабле, открывшим его бессмертный роман. Может быть, Прилепин, как писатель, уже дорос до Рабле, и тоже вложил в полуметровый уд чекиста подобные Рабле смыслы? Но нет, у Прилепина полуметровый уд используется для пошлого соития пьяных чекистов с заключёнными женщинами, которые «одним местом» зарабатывают себе досрочное освобождение, и для этого стонут погромче, изображая экстаз, ― и всё, никакого обновления-плодородия не просматривается, гольная секс-«страшилка». Сегодня таким пьяным соитиям по баням и саунам несть числа, но как не было в 1929 году, так нет и сегодня мотива для изображения в художественном произведении полуметровых удов.

Между тем, когда размеру члена литературных героев автор придаёт великий смысл, то полуметровый представляется уже маленьким. Бахтин:

«Особенно плодородна была земля «на кизиль». Но люди, которые ели этот кизиль, начинали развиваться ненормально: какая-нибудь одна часть тела разрасталась до чудовищных размеров. И Рабле разворачивает ряд типично гротескных образов отдельных чудовищно преувеличенных членов тела, совершенно заслоняющих остального человека. Даётся картина разъятого на части тела, но только отдельные части эти изображены в грандиозных размерах. Прежде всего изображаются люди с чудовищными животами (типичное гротескное преувеличение); к этой весёлой расе пузатых принадлежат святой Пансар и Жирный Вторник. Святой Пансар (т.е. св. Пузан) ― шуточное имя святого, которого обычно связывали с карнавалом. Характерно, что к расе пузатых отнесён и сам карнавал. Затем Рабле изображает невероятной величины горбы, чудовищные носы, исключительно длинные ноги, громадные уши. Подробно изображены те, у кого вырос невероятной длины фалл (они могут обернуть его вокруг своего тела, как пояс, шесть раз), а также и те, у кого разрослись яички. В результате перед нами образ грандиозного гротескного тела и одновременно целая серия карнавальных фигур (ведь в основу оформления таких фигур кладутся обычно те же гротескные мотивы)».

Шесть раз обернуть вокруг своего тела, как пояс, ― это не полуметровый коротышка, которого можно преспокойно засунуть в сапог. Но в романе Рабле такой член «на своём месте», там говорится и о гигантских гульфиках, куда можно упрятать столь внушительное хозяйство, ― и образ гиганта с гигантским членом закончен. А в романе «Обитель», если уж быть натуралистичным до конца, для полноты образа тела чекиста автор должен был указать: куда чекист свой полуметровый уд прячет от бдительной советской общественности.

Ещё цитата из Бахтина:

«Гротескная фантастика в изображении человеческого тела и совершающихся в нем процессов проявляется при изображении болезни Пантагрюэля, при лечении которой в его желудок спускают рабочих с заступами, крестьян с кирками и семь человек с корзинами для очистки желудка от нечистот.

Построенное из плодоносных глубин и производительных выпуклостей тело никогда не отграничено чётко от мира: оно переходит в него, смешивается и сливается с ним; в нём самом (как во рту Пантагрюэля) таятся новые неведомые миры. Тело принимает космические масштабы, а космос отелеснивается. Космические стихии превращаются в весёлые телесные стихии растущего, производящего и побеждающего тела. Гротескное тело играет громадную роль. Это всенародное, растущее и вечно торжествующее тело чувствует себя в космосе как в своём родном доме. Оно ― плоть от плоти и кровь от крови космоса, в нём те же космические стихии и силы, но они в нём наилучше организованы; тело ― последнее и лучшее слово космоса, это ― ведущая космическая сила; космос со всеми его стихиями не страшен ему. Не страшна ему и смерть: смерть индивида ― только момент торжествующей жизни народа и человечества, момент ― необходимый для обновления и совершенствования их».

Итак: 1) литературный приём гротеск помогает Рабле «замаскировать» свои взгляды на политическую ситуацию в стране (Франция, XVI век), на проблемы воспитания, на политику католической церкви, изложенные им в произведении в завуалированном виде, защитить себя и своё произведение от цензуры;

2) гротескное описание внутренностей человеческого организма, физиологических процессов, происходящих в организме, точные анатомические описания наносимых человеческому телу повреждений и ран, отражают начало скачка развития медицины во время написания книги и профессиональные знания автора;

3) гротескные образы тела связываются с космическими, с социально-утопическими и историческими мотивами, с мотивом смены эпох и исторического обновления культуры.

Всё перечисленное напрочь отсутствует в образе тела чекистов и красноармейцев в «Обители». Прилепина можно поздравить с продолжением в своём творчестве средневекового физиологизма и натурализма, но нужно и обвинить в неприкрытом изображении садизма. «Затылок, вынутый из борща», «живот, полный червей», «Или снять с кролика шкуру ― натянуть на кота?»… ― это, по нынешним временам, садизм.

Куда смотрели редакторы и издатель, пропуская садизм в печать?

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает без выходных.

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

book-writing@yandex.ru

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 6. Кинематографичность

кино 20

Прежде чем разобрать степень пригодности романа «Обитель» для переделки в кино- или телесценарий, я рассмотрю общие вопросы кинематографичности литературного произведения и, главное, приведу некоторые важные критерии оценки литературного произведения на предмет его киногеничности. Опираться буду на материалы современной диссертации Е.К. Соколовой «Литературный художественный образ и кинообраз. Проблема соотношения и взаимовлияния (на примере киноинтерпретации романов Ф.М. Достоевского) (2013 г.), на диссертацию Т.Г. Можаевой и материалы других авторов.

И.А. Мартьянова в своей книге даёт следующее определение литературной кинематографичности:

«…Это характеристика текста с монтажной техникой композиции, в котором различными, но прежде всего композиционно-синтаксическими средствами изображается динамическая ситуация наблюдения. Вторичными признаками литературной кинематографичности являются слова лексико-семантической группы: кино, киноцитаты, фреймы киновосприятия, образы и аллюзии кинематографа, функционирующие в тексте. Кинематографический тип текста подчёркнуто визуален в самом характере своего пунктуационно-графического оформления и членения».

кино 0

Кинематографичность художественного текста ― это результат синтеза искусств (литературы и кино) и анализ её составляющих. Под кинематографичностью художественного текста понимается характеристика текста, которая отражает совокупность общих свойств литературы и киноискусства и соответствует характеру современного культурного развития, а также особенностям мировидения писателя.

Кинематографичность произведений художественной литературы проявилась задолго до появления кино. К примеру, Е.Э. Овчарова (http://whitestone2006.narod.ru/simple9.html) писала:

«Синтез искусств рождал принципиально иные средства выражения, новый язык, явившийся предвестником языка кинематографа. В определённой мере принципы кино реализовывались в литературе докинематографической эры. Некоторые исследователи довольно подробно изучали этот вопрос применительно к конкретным литературным направлениям или авторам. Например, Борис Успенский в своей классической работе «Поэтика композиции» (1970) писал о том, что монтаж (в общем смысле этого слова) может мыслиться применительно к художественному тексту, а известный советский кинокритик Ю.А. Андреев в обзоре «Волшебное зрение» (1983 г.) приводил пример литературной кинематографичности в тексте Пушкина ― в маленькой трагедии «Каменный гость». Вполне кинематографическая логика организации литературного произведения на примере текста классического произведения итальянской литературы («Обрученные в монастыре Мандзони») показана Умберто Эко в цикле лекций «Шесть прогулок в литературных лесах» (1994г.).

Следует уточнить, в каком значении здесь употребляется термин литературная кинематографичность, так как он трактуется исследователями и критиками по-разному: с ним часто отождествляют зримость литературы или вербальные описания кинематографических приёмов и штампов ― но литературная кинематографичность рассматривается также и как характеристика текста с монтажной техникой композиции. Последняя трактовка термина и представлена в монографии И.А. Мартьяновой «Киновек русского текста: парадокс литературной кинематографичности» (2002 г.), именно в этом смысле данный термин используется в данной статье.

В своей книге И.А. Мартьянова пишет, что кинематограф актуализировал уже существовавший монтажный принцип построения произведений культуры. Существовали литературные прозаические тексты, частично или полностью организованные не в соответствии с линейной логикой повествования, а по иному принципу. Для такого рода художественных произведений значимой является, если пользоваться терминологией Мартьяновой, динамическая ситуация наблюдения; таким образом, в тексте с монтажной техникой композиции различными средствами изображается динамическая ситуация наблюдения. Поскольку речь идёт о тексте, то для достижения цели используются, прежде всего, композиционно-синтаксические средства. Кинематографический тип текста подчёркнуто визуален в самом характере своего пунктуационно-графического оформления и членения, а кинематографический дискурс имеет функционально-смысловую основу. Кинематографический дискурс обусловлен потребностью автора руководить восприятием читателя-зрителя, динамизировать изображение наблюдаемого, столкнуть фрагменты наблюдаемого в парадоксальном монтажном сопряжении, осуществляя неожиданные перебросы в пространстве и времени, варьируя крупность плана, сжимая или растягивая время текста.

Таким образом, представляется несколько ограниченной та весьма распространённая точка зрения (в частности, её развивает Николай Хренов в своей новой книге «Кино: реабилитация архетипической реальности»), согласно которой литература служила для кинематографа лишь источником линейной сюжетности; художественная литература к концу XIX в. обладала широким спектром разнообразнейших средств организации повествования. К моменту рождения кинематографа она имела значительный опыт динамического воспроизведения действительности, то есть такого способа организации художественного произведения, при котором читателю предоставлена возможность как бы увидеть произошедшее и судить о нём на основании собственных представлений, а не основании прямых утверждений и многословных описаний всемогущего автора-творца. Но, естественно, эта представленная читателю свобода является иллюзорной ― лукавый автор заранее предугадывает ассоциации и аллюзии, которые непременно возникнут у читателя и уверенно руководит ими. Иными словами, текст художественного произведения может быть сконструирован не только на основании повествования о событиях; он может вообще не содержать последовательного рассказа о событиях, повествования как такого, а представлять собой запись некоего видеоряда, на основании которой читатель может восстановить ход событий, как это часто происходит в реальности ― мы ведь очень часто делаем предположения о произошедших событиях лишь на основании отрывочных картин, которые нам доводится наблюдать. При такой конструкции текста, по словам Б.М. Гаспарова, роль авторской воли состоит в том, что автору удаётся (отчасти преднамеренно, отчасти в силу бессознательно возникающих ассоциаций) расположить в тексте известное число компонентов таким образом, что их взаимодействие вызывает процесс индукции смыслов.

кино 19 Графический роман ужасов АНТИПОД

Графический кинематографичный роман ужасов «Антипод»

Примеры литературной кинематографичности можно найти в местах самых неожиданных ― она появляется уже в XVIII в.; несомненна связь этого феномена с театральными зрелищами. Здесь можно вспомнить «Замок Отранто» Горация Уолпола, который поражает неискушенного читателя своим бесстрастным и зримым описанием готической драмы. Примером зримого, наглядного представления бурных романтических страстей может служить роман Альфреда де Мюссе «Исповедь сына века» (1836 г.), несмотря на то, что там содержится весьма немного описаний окружающего мира ― и они довольно-таки кратки. Погруженный в бесконечные душевные терзания, вызванные изменой возлюбленной, Октав, главный герой романа, проведший почти без движения много времени у дома изменницы, замечает вдруг пьяного ― и эта банальная городская сцена, как прожектором на сцене, ярко освещённая луной, заставляет Октава выйти из состояния глубоко уныния и приступить к активным действиям. Он уходит от рокового дома ― с тем, чтобы более не возвращаться. «Улица была пустынна; сухой ветер взметал пыль; луна высоко стояла на безоблачном небе и освещала место, где спал этот человек». Картина холодной улицы, освещённой лишь лунным светом, где единственным живым существом является вульгарный пьяница, где гудит ветер, гоняющий пыль, зримо передаёт всю силу отчаяния и глубину одиночества героя. Позднее, в одной из финальных сцен свет луны над пустынной липовой аллеей, где Октав когда-то впервые увидел свою возлюбленную Бригитту, повергает его в состояние полного оцепенения; яркая луна, язык которой так внятен герою романа Мюссе, снова посылает ему некое знамение ― на этот раз о том, что завершился идиллический этап в развитии его нового чувства».

Художественная литература является многоплановым искусством: она взаимосвязана с живописью и музыкой, графикой и театром. Как можно проникнуть в тайну литературного произведения? Одной из форм интерпретации художественного произведения наравне с литературно-критическими и публицистическими статьями, биографическими и литературоведческими монографиями, театральными инсценировками является экранизация.

Аудиовизуальные образы становятся более характерными для массовой культуры, вытесняя логико-словесные. В современном мире доминирует так называемое «клиповое» сознание, при котором при котором действительность воспринимается посредством разорванных аудиовизуальных образов. Эти особенности массового сознания в полной мере соответствуют основным характеристикам современного киноискусства: высокой степени приближенности к реальности, аудиовизуальному характеру образности, монтажности, динамичности точки зрения, фрагментарному и прерывистому характеру организации времени и пространства.

Кинематографическая проза представляет собой художественный текст, в котором присутствует кинематографический эффект. Художественный кинематографический текст является результатом сложного процесса взаимовлияния киноискусства и литературы.

С 2001 по 2013 год созданы как отечественные, так и зарубежные фильмы-экранизации по романам русской классики: «Герой нашего времени» Лермонтова; «Тарас Бульба» Гоголя; «Идиот», «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы», «Бесы» Достоевского; «Отцы и дети» Тургенева; «Мастер и Маргарита» Булгакова; «Тихий Дон» Шолохова и др.

Писатель, желающий, чтобы его произведение экранизировали, должен знать закономерности перевода художественной образности с одного вида искусства (художественной литературы) на другой (кинематограф) и уметь определять соотношения и взаимовлияния первоэлементов двух видов искусства ― литературного художественного образа и кинообраза. Писатель должен знать, как происходит взаимодействие литературы и кинематографа, в чём заключается сходство и различие литературных образов и кинообразов, являются ли кинообразы эстетически независимым художественным феноменом или они представляют собой лишь продолжение и развитие литературных образов. И, главное, писатель должен уметь сопоставлять художественно-изобразительные средства и приёмы в литературе и в кинематографе.

Экранизация ― это особая интерпретация литературно-художественного текста (наравне с рецензией, критической статьей, монографическим исследованием и т.д.), его новое кинематографическое прочтение. Кинообраз и словесный образ ― первоэлементы разных видов искусств, обладающие своими художественными приёмами создания и средствами выразительности, находящиеся в особых соотношениях и влияющие друг на друга.

Киноинтерпретации открывают новые стороны в художественном произведении, обеспечивают художественному (словесному) образу вторую жизнь вне литературного текста. Хотя литературное художественное произведение обладает непереводимыми на язык кинематографа особенностями, что определяет его особую специфику.

При соприкосновении двух искусств на уровне их художественной образности происходит их взаимодействие и взаимообогащение. Литературный художественный образ продолжает свою жизнь на экране в многочисленных интерпретациях читателя-режиссера.

Каждому художественно-изобразительному средству создания литературного образа соответствует поэтический приём в кинематографе (портрет, авторская характеристика, художественная деталь, антитеза в литературе и приёмы крупного плана, наплыва, монтажа, раскадровки в кино и т. д.).

Как показала Е.К. Соколова, возможности воплощения поэтических образов Достоевского обусловлены большим кинематографическим потенциалом романов классика, их особой кинематографичностью. Экранизировать произведения Достоевского позволяют следующие особенности романной структуры писателя: приёмы полифонии, контраста, конклава, приёмы создания психологического пейзажа, яркая символика художественной детали. Интерес многих режиссёров как зарубежного, так и отечественного кинематографа связан прежде всего с особенностями романов писателя. Достоевский в своих произведениях поднимает глубокие социальные и философские проблемы. Сюжетное развитие, событийное течение, динамическое, трагически контрастное, катаклическое столкновение персонажей в романах писателя подчиняется сверхзадаче: раскрыть тайники человеческой психики, выявить закономерности духовной жизни человека. Поэтому именно в образной структуре и проблематике произведений классика лежат возможности разнообразных киноинтерпретаций его романов.

Особенности поэтики романов Достоевского и способы их воплощения на экране Соколова свела в семь пунктов:

1) принципы типизации кинообразов в экранизациях произведений Достоевского;

2) мотив двойничества, приём контраста в их экранном воплощении;

3) вставные повествовательные конструкции и их роль в идейной концепции киноинтерпретаций;

4) символика художественной детали в создании кинообраза;

5) использование психологического пейзажа при создании кинообраза;

6) приём конклава в поэтике экранного воплощения произведений Достоевского;

7) участие актёра в интерпретации литературного образа и создании кинообраза.

Последовательно анализируя и сопоставляя особенности романов писателя и способы их воплощения на экране, Соколова пришла к выводу, что, работая по произведениям Достоевского, режиссёры используют следующие кинематографические приёмы.

1) Игра актёров. Трагические, противоречивые, яркие характеры людей, души которых представляют собой поле битвы бога и дьявола предстают на экране в не менее ярких кинообразах. Актёр становится главным участником в создании кинообраза.

2) Раскадровка, монтаж. С помощью названных кинематографических приёмов режиссёры переводят на экран такую особенность романов Достоевского, как вставные конструкции («необходимое объяснение», «исповедь» Ипполита, в фильме В. Бортко «Идиот»; письмо матери Раскольникова, сны Раскольникова в фильмах Л. Кулиджанова и Д. Светозарова). Данные приёмы углубляют психологическое значение пейзажа в романах Достоевского. Так, в романе «Идиот» ключевым зрительным образом является швейцарский пейзаж (пейзаж, на мой взгляд, получился в фильме слишком «лубковый», идиллический, как в детской сказке. ― С.Л.), в романе «Преступление и наказание» ― Петербург, в повести «Белые ночи» ― пустынные, светлые улицы ночного Петербурга.

3) Использование крупного, среднего и общего планов в создании кинообразов. С помощью этих приёмов на экране воплощаются такие особенности романов Достоевского, как контрастность повествования, мотив двойничества, символика художественной детали.

4) Через художественную деталь портрета персонажа (глаза, улыбку, голос, мимику, жест, одежду) Достоевский создаёт художественный образ (психологический портрет) каждого своего героя. В фильмах Пырьева, Бортко и Куросавы по роману «Идиот» режиссёры подчёркивают роль портрета Настасьи Филипповны, понимают важность этого художественного образа в системе персонажей романа. В фильме Куросавы Мышкин, гуляя по заснеженным улицам японского города, случайно видит в витрине магазина фотографический портрет Настасьи Филипповны и поражается его трагической красоте. Когда Мышкин видит портрет Настасьи Филипповны в витрине магазина, с другой стороны, рядом с Мышкиным стоит Рогожин и также смотрит на портрет. В витрине зритель видит отражение сразу трёх главных героев. Портрет Настасьи Филипповны оказывается между двумя персонажами-антиподами и как бы соединяет в себе черты как Рогожина, так и князя.

В киноинтерпретациях романов Достоевского используются и такие художественные детали, как: деньги, карточная игра, рулетка, чистое бельё, тлетворный дух, порог, коридор, лестница, дверь, терраса, душный город, железный топор, нож, медные и деревянные нательные кресты, медный камень, бумага (Евангелие и деньги), часы, кровь и др. Например, в «Братьях Карамазовых» (фильм Пырьева) очень выразительна сцена «пороговой» ситуации для Дмитрия Карамазова перед убийством.

Соколова делает вывод: по-разному создавая индивидуальные кинообразы, режиссёры Пырьев, Кулиджанов, Бортко, Светозаров передают в фильмах и символику душного города: лестницы, коридоры, террасы, часы, железный топор, нож. В киноинтерпретациях Пырьева и Л. Висконти по повести «Белые ночи» символическое значение приобретает образ моста. Именно на мосту происходят кульминационные встречи героев. Мост выступает как «пороговая» ситуация для героев, когда решается их судьба.

Образы-символы ножа и топора как предвестники неизбежной катастрофы по-особому раскрываются в фильмах Бортко и Куросавы (по роману «Идиот»), а также Кулиджанова и Светозарова (по роману «Преступление и наказание»).

5) Музыкальное сопровождение. Благодаря музыкальным фрагментам в кинолентах подчёркиваются важные смысловые аспекты. Например, в фильме Кулиджанова «Преступление и наказание» напряжённость и трагизм происходящего на экране усиливает особое звуковое сопровождение фильма ― жутковатые, царапающие, «антимузыкальные» металлические звуки: скрип то ли ржавых петель, то ли скрипичного смычка; вздохи, отрывочные голоса, шаги.

6) Ракурс, наплыв, быстрая смена кадров. Благодаря этим приёмам на экране воплощается мотив двойничества. Например, в фильме Пырьева «Братья Карамазовы» в сцене спора Ивана Карамазова с чёртом. Сложная кинематографическая конструкция, раскрывающая внутренний диалог Ивана с чёртом, когда актёр попеременно играет то чёрта, то Ивана Карамазова.

7) Симметричное и контрастное построение кадров. С помощью данных приёмов на экран переводится такая особенность романов Достоевского, как контрастность повествования. Например, величественный Петербург и грязные городские улицы (Кулиджанов «Преступление и наказание»); Исаакиевский собор в золотых лучах и грязные петербургские мостовые и дворы; богато сервированные столы в дворянских гостиных и липкие грязные столы с ползающими тараканами по тарелкам в трактирах (Светозаров «Преступление и наказание»); грустные и задумчивые выражения лиц Дмитрия Карамазова и Груши и картины разгульного пиршества в Мокром (Ю. Мороз «Братья Кармазовы»).

Многие особенности образной структуры романов Достоевского остаются непереводимыми на язык кино или неизбежно искажаются при таком переводе (например, образа паука-тарантула в фильмах Бортко и Пырьева «Идиот», символика чисел 4 и 11 из романа «Преступление и наказание», многообразие ассоциаций в романе «Идиот», которые присутствуют в читаемом Аглаей стихотворении Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный» и т. д.).

Неисчерпаемость литературного образа демонстрируется и доказывается его многократными воплощениями на экране, каждый раз неоконченными. Сколько режиссёров ― столько киноинтерпретаций. Причём с интерпретациями романов русских классиков иностранными режиссёрами вообще беда, если не сказать крах. Когда смотришь их фильмы зачастую не узнаёшь русских героев и не понимаешь, что они чувствуют, что творят… Просто, как говорится, «дух захватывает», насколько иностранные киношники перевирают смыслы и образы, заложенные в романы русских классиков, а с нашими «неклассиками» они вообще не церемонятся.

Законы литературной образности и средства художественной изобразительности в произведении можно соотносить с законами киноязыка, кинообразности и собственно кинематографическими приёмами. Как кинематограф заимствует у литературы изобразительные средства (сюжетный параллелизм, повествовательный приём торможения действия, временные монтажные переходы, композиционный принцип литературно-словесных повторов, параллелизм, внутренний монолог, многоплановость действия), так и литература заимствует у кинематографа художественные приёмы (прерывность [дискретность] изображения, его «разбитость» на фрагменты, монтажная организация текста ― монтажные переходы). Кинематограф использует поэтику литературы, перенимая её художественные средства ― принцип сопоставления, метафору, сравнение, художественную деталь и т. д.

Однако возможности слова ограничены. Это связано с тем, что литературный образ лишён непосредственно зримых черт, недоступен непосредственному зрительному восприятию. Слово в кино, вступая в союз со зрительными образами, приобретает новую силу, принимает новые оттенки и производит на зрителя глубокое впечатление.

Для художественной литературы характерен приём удаления или приближения действующего лица, то есть изображение разными планами, от общего до укрупнения мельчайших деталей. Например, сосредоточение внимания читателя на пейзаже, портрете, внутреннем состоянии героя, когда сами сюжетные события бывают отодвинуты на второй план. В кинематографе крупный план как средство выделения какого-либо героя, черт его характера, или акцентирование сюжетного эпизода или жизненного явления является одним из сильнейших средств создания эмоционального воздействия на кинозрителя. Данные крупным планом предметы воспринимаются в кино как средства стиля, метафоры или сравнения. С приёмом крупного плана тесно связан приём наплыва, например: «бумага с ярко отпечатанным шрифтом, которую держат пальцы; шрифт бледнеет, очертания бумаги блекнут, сквозь неё вырисовывается новый кадр ― очертания движущихся фигур, постепенно конкретизирующихся и наконец совершенно вытесняющих кадр бумаги с шрифтом».

В художественной литературе и кинематографе с приёмом крупного плана можно соотнести и такой приём, как повторяемость детали. В литературе широко распространены повторы сюжетных эпизодов, высказываний героев, словесных формул (клише); в поэзии ― разного рода анафоры, эпифоры, рефрены и др. В кинематографе повторение одного и того же предмета на экране создаёт некоторый ритмический ряд. Повторение кадра заключается в том, что кадр перебивается минимальное число раз в варьированном или в том же самом виде. Длительность кадра создаётся его повторением, а значит, соотносительностью кадров между собою. Другой существенной гранью построения образов художественных произведений является соотнесённость и смена носителей речи, а также ракурсов видения ими окружающих и самих себя. Те же возможности есть и в стиле кино, которые соотносятся с таким приёмом, как ракурс.

В построении художественных произведений важную роль играют сопоставления предметно-речевых единиц. У истоков композиционных аналогий, сближений и контрастов (антитез) ― образный параллелизм. Наряду с параллелизмом в словесно-художественных произведениях значимы сопоставления (как по контрасту, так и по сходству) и более крупных текстовых единиц: событий и, главное, персонажей, то есть приём антитезы. Тот же приём присутствует и в кинематографе. Кадры как единицы кинематографа могут создавать следующие соотношения и оппозиции ― бинарные оппозиции: естественная последовательность событий, кадры следуют в порядке съёмки ― последовательность событий, предусмотренная режиссёром; общий план ― очень крупный план, крупный план, дальний план; нейтральный ракурс ― выраженные ракурсы; нейтральный темп движения ― убыстренный темп, замедленный темп, остановка; горизонт кадра параллелен естественному горизонту ― различные виды наклона, перевернутый кадр; съёмка неподвижной камерой ― панорамная съёмка; чёрно-белый кадр ― цветной кадр; позитивный кадр ― негативный кадр и т. д. Эти уровни могут соотноситься, комбинироваться в соответствии с индивидуальным стилем режиссёра.

С созданием оппозиционных (контрастных) соотношений и сопоставлений как в художественной литературе, так и в кинематографе неразрывно связан принцип монтажной организации. Основа художественного языка кино ― монтаж. Монтаж в кинематографе понимается как совокупность приёмов кинематографической композиции. Монтаж ― наиболее частный случай одной из наиболее всеобщих закономерностей образования художественных значений ― соположения (противопоставления и интеграции) разнородных элементов киноязыка. Перейдя в литературоведение, термин «монтаж» стал обозначать способ построения литературного произведения, при котором преобладает прерывность (дискретность) изображения, его «разбитость» на фрагменты. Монтажный принцип ярко выражен в произведениях с многолинейными сюжетами, где есть вставные рассказы, лирические отступления, хронологические перестановки.

Монтаж — это не просто механическая «сборка» кадров, а творческий процесс, способ изложения сюжета в кинематографе. При помощи заранее обдуманного способа съёмки и порядка сочетания кадров, той или иной ритмической организации материала, монтажное изображение воздействует и на чувства зрителей.

В литературе также существует монтажный принцип композиции. А. Генис пишет о прямой зависимости книги от экранных искусств в современном мире:

«…сегодня зависимость книги от фильма достигла такого уровня, что первая стала полуфабрикатом второго. В Америке крупнейшие мастера жанра — Джон Гришэм, Стивен Кинг, Том Клэнси — пишут романы сразу и для читателя, и для продюсера. Даже герои их рассчитаны на конкретных голливудских звёзд. <…> Во всём этом я не вижу никакого ущерба для литературы. Добравшись до экрана, беллетристика ничего не теряет, но много приобретает. Прежде всего — лаконичность и интенсивность».

Романы, написанные в поджанре «роман-монтаж», в технологическом смысле лучше романов из других поджанров подходят для переработки в киносценарий. Увы, в русском литературоведении, в отличие от германского и американского, вообще нет специальных работ по роману-монтажу. С единственной русской работой (И.Г. Драч «Жанр романа-монтажа в литературоведении») можно познакомиться здесь: http://cyberleninka.ru/article/n/zhanr-romana-montazha-v-literaturovedenii

Творец романа «Обитель» пока что не «живой классик», поэтому в случае экранизации романа за рубежом можно ожидать чего угодно. Упор наверное будет сделан на показе «страшилок»: сцен убийств, издевательств, драк, пыток, ругани, «грязного секса», «онанизма», сцен разгрома Соловецкого монастыря и осквернения священных для православия церквей и икон… Прилепин будто намеренно переизбыточно населил роман всякого рода «страшилками» ― они у западного, антироссийски настроенного, кинозрителя сегодня пойдут на ура.

Изобразительно-выразительным средствам создания литературного (словесного) образа (портрет, художественная деталь, пейзаж, речевая характеристика, диалоги, внутренние монологи, поток сознания, пространство и время) соответствуют приёмы в кинематографе (крупный, средний и общий планы, монтаж, наплыв, раскадровка, внутрикадровый голос и т. д.). А таким литературным художественным приёмам, как авторский подтекст, авторский комментарий характеров персонажей и изображаемых событий, портретная зарисовка, в кинематографе соответствуют следующие приёмы ― монтаж, крупный план, воплощение характера в актёрском исполнении, музыка.

Тем более, разработаны специальные кинематографические приёмы в нацеленных на экранизацию гибридных поджанрах романа ― «кинематографический роман» и «роман-монтаж».

Кино 1

Разберём, для примера, поэтику киноромана эпохи НЭПа, а именно транспонирование приёма в кинороманах «Месс-менд, или Янки в Петрограде» и «Иприт» (здесь я использую материалы Ю.К. Рудницкой). Оба романа имеют гибридную (литературно-кинематографическую) форму. Рудницкаяанализирует их нарративную (повествовательную) структуру, выделяя при этом чисто литературные и «кинообразные» приёмы повествования.

И «Месс-менд», и «Иприт» поделены на короткие главы, в связи с чем возрастает количество погружений читателя в роман, его быстро погружают и столь же быстро выталкивают. Это резкое выталкивание читателя ― «клиффхэнгер» широко встречается как в литературе, так и в кино. Сам термин «клиффхэнегр» не очень распространён, хотя имеет уже довольно длинную историю.

кино 2

И в литературе, и в кинематографе этот приём связан с серийностью повествования. В середине XIX в. в США и Великобритании были популярными детективные, приключенческие романы, считающиеся низкокачественными, «бульварными». В США это были так называемые «dime novels», в Великобритании же существовали дешёвые приключенческие журналы ― «penny dreadfuls». В этих журналах печаталось несколько глав романа, и в конце эпизода сюжетная линия обрывалась неожиданно. Таким образом, у читателя повышалась мотивация купить следующий выпуск. Само слово клиффхэнгер («повисший на скале», англ.) появилось благодаря конкретным персонажам раннего кино, которые в конце эпизода обнаруживали себя висящими над скалой. В дальнейшем так стали называть любой финал эпизода, в котором персонаж оставляется в затруднительном положении до выхода в свет следующего эпизода.

Приём перекочевал в кино, как в многосерийное, так и полнометражное. В случае с полнометражным кино это непосредственно связано с композиционным параллелизмом: персонажа оставляют в трудной ситуации и перемещаются в другое место к другому персонажу, чтобы потом вернуться. Клиффхэнгер ― один из ключевых приёмов для создания саспенса.

Прилепин не использует этот приём. В остросюжетном авантюрном жанре разбивка на эпизоды (серии) чрезвычайно важно. Но в романе «Обитель» даже глав нет, структура произведения размыта, эпизоды однотипные и следуют друг за другом линейно, и потому киносценаристу трудно будет разбить роман на эпизоды, соответствующие сериям с концовками-крючками. Это большой минус роману с точки зрения серийной кинематографичности.

В. Шкловский писал:

«В фильме перебивание одного действия другим совершенно канонично.

Но по структуре своей оно отличается от перебивания в романе. В романе перебивается один сюжетный момент другим. Мы имеем чередование положений. В фильме перебивающие друг друга отрезки гораздо мельче, они именно отрезки, мы обычно возвращаемся к тому же моменту действия. Типичнейшее перебивание в фильме ― это тип «запаздывающей помощи». Героя или героиню убивают, «а в это время» ― и мы видим, что друзья жертвы не знают об ее ужасном положении или не могут помочь ей».

«Перебивающие друг друга отрезки», о которых писал Шкловский, как раз схожи с короткими главами романа. Но так бывает не всегда. Например, в романе «Иприт» есть эпизод с Сусанной, героиней, которая нуждается в спасении. Здесь клиффхэнгер принимает другую форму ― он разбит на части внутри одной главы, и здесь снова общий план чередуется с крупным:

«― Сусанна! ― вскричал Монд, опуская оружие.

Одну тысячную долю секунды враги безмолвно стояли друг перед другом, но вот углы комнаты начали круглиться, жар и треск взрыва, казалось, наполнили весь мир, и дом рухнул, погребая под собою обоих стариков и их тайну…

― Спасите! ― успела закричать Сусанна, хватаясь за карниз окна.

Гром падения дома заглушил её крики.

― Спасите! ― слабо повторяла она, закрыв лицо руками.

Холодный ветер рванул со стороны комнаты.

Секунда.

Она жива.

Сусанна открыла глаза. Дом лежал внизу. Клубы дыма и пыли скрывали ещё обломки.

Часть передней стены, шириной около полутора сажен, с окном в четвёртом этаже, на подоконнике которого сидела Сусанна, уцелела, но накренилась и дала трещины в перемычках…»

Такое отточие в конце эпизода вообще характерно для «Иприта». Можно сказать, что это монтажная склейка внутри главы, и монтаж в романе не синхронен с делением на главы. После этого условного «кадра» и монтажной склейки в виде отточия мы резко переносимся в другое место, откуда описывается то же самое событие. Нас оглушают репликами, а потом дают общую панораму:

«― Предлагаю почтить вставанием память баронета Монда, только что взорванного в своём доме анархистами, ― произнес какой-то джентльмен, выходя на эстраду заседания конгресса религии. ― Кюрре, помещённый предусмотрительно нами в подземных залах банка, невредим. Заседание сейчас откроется.

― Пожар! ― раздался крик в зале.

― Джентльмены, спокойствие, это дымят камины! ― вскричал распорядитель.

Действительно, вдруг комната наполнилась чёрным дымом.

― Воздуха! ― сказал офицер, бросаясь к окну, но там за окном не было Лондона: вся улица, всё небо было закрыто чёрным, густым дымным туманом. ― Какой приятный обморок! ― сказал он и упал без стона на землю.

Кругом него лежали в глубоком обмороке одетые в сюртуки, сутаны, рясы, стихари делегаты первой всемирной религиозной конференции.

В комнате было тихо, как в спальне. Густой туман превратил вечер в ночь, слышно было дыхание спящих, кто-то в углу залы бредил о нефтяной валюте.

Туман распространялся.

На перекрестках спали полицейские, некоторые из них заснули уже в противогазах.

В глубокой тьме, в которой фонари казались смутными жёлтыми пятнами, рыча и наталкиваясь на мягкие тела спящих среди улиц людей, толкались автобусы со спящими шофёрами за рулём, со спящими, падающими друг на друга при толчках пассажирами.

Лондон дымился, как куча угольного мусора. Дым расширялся.

Засыпали окраины, крестьяне в деревнях, лодочники на реках…

Сладко спали репортёры в редакциях, врачи в больницах, прервав операции.

Туман всё распространялся.

Туман возвращался в Лондон. Сон и туман овладевали городом.

Никогда ещё Лондон не был так счастлив. Измученный Лондон спал.

Уже пожары охватывали город, светильный газ струился из незакрытых кранов, безумные машины мчались, давя спящих. Лондон спал».

И далее, мы снова читаем «крупный план»:

«Свернувшись котёнком на подоконнике, на обломке стены, скрытая от города черным туманом, спала Сусанна, положив под голову маленькие руки». <…> «Развалины дома дымились внизу».

Тут хочется представить, как с панорамы дымящегося города фокус камеры смещается на силуэт спящей Сусанны.

Таким образом, клиффхэнгер здесь более раздроблен, так как имеет место диалектическое чередование крупных планов с панорамными.

События в кинороманах рассказываются и показываются, мы имеем дело как с наррацией, так и с дескрипцией. Наррация исходит как от рассказчика, так и от персонажей, но в большей степени от персонажей. В этом случае интерпретация событий оказывается наиболее детерминирована, нежели в случае с дескрипцией.

Дескрипция может вселять тревогу и оставлять читателя в замешательстве, что и поставляет читателю обещанные ему эмоции.

Автор же в дескрипции оказывается в позиции наблюдателя, он описывает события, а не интерпретирует их.

Ещё один важный приём ― это сюжетная перестановка, о которой писал Шкловский, и которую можно найти в главе «Странности банкира Вестингауза» киноромана «Месс-менд».

Загадочная Маска, которой восторгается юная Грэс и её учительница музыки мисс Ортон ― это одно лицо, но читатель узнаёт об этом не сразу. Тем не менее, в тексте присутствует такой, достаточно странный на первый взгляд, фрагмент:

«Тут Грэс остановилась и сообразила, что она ни разу, ни разу не задумалась о наружности мисс Ортон. Тряхнув кудрями, девушка принялась вспоминать свою учительницу: её лицо, глаза, улыбку, руки; правда, глаз та не поднимала и безобразила их очками, руки носила в перчатках, от ревматизма, волосы гладко зализывала и прятала в сетку, улыбалась раз в месяц, но всё-таки, всё-таки, если вспомнить… Лицо Грэс озарилось положительно торжеством. Она взглянула на подругу победоносно и закончила неожиданно для самой себя:

― А всё-таки, я тебе скажу, ― мисс Ортон красавица!»

Здесь читателю даётся намёк, или «зачаток» ― ««незначащий росток», незаметный для читателя, значимость которого как ростка выясняется лишь ретроспективным образом».

Таким образом, нам в одной главе предлагается загадка, разгадку которой мы узнаем только через шесть глав, в главе «Исповедь мисс Ортон», где через прямую речь мы узнаем, что мисс Ортон ― это и есть маска:

«Мне нужно было знать всех, а самой оставаться ни для кого неведомой, и я сочинила игру с маской. Я ― та знаменитая Маска, которая интригует весь Нью-Йорк».

В романе «Обитель» нет и в помине никаких загадок и интриг, которые открывались бы «через шесть глав» (и самих глав в романе, как уже говорилось, нет), хотя жанр авантюры, выбранный писателем, требовал организацию сюжета вокруг либо одной сквозной большой интриги, либо вокруг нескольких интриг (загадок) поменьше. Лишь в одном случае Прилепин пытается интриговать читателя: он зачем-то тянет с рассказом о преступлении главного героя (убийстве отца), но это преступление в конечном счёте открывается постепенно, скучно, информативно, без подготовки читателя к зрительному восприятию. Значит, автор перекладывает на сценариста ещё одну ― лишнюю для последнего ― заботу о создании киносцены убийства главным героем своего отца. А то, что эта сцена должна войти в сценарий, у меня не вызывает сомнения.

В «Обители» сюжет развивается линейно, без предварений и воспоминаний. Для кинематографа это недостаток. Кинематограф в приключенческом авантюрном жанре ценит закрученную фабулу. В киноромане «Иприт» сюжетная перестановка устроена довольно сложным образом и выражена вполне определённо. В романе есть очень подробные названия каждой главы, читатель уже на этапе названия сталкивается с тайной: например, первая глава называется: «Глава 1. Рассказывающая о НЕГРЕ, КОТОРЫЙ НЕ СПИТ. Перед тем даны сведения о городе, в котором будут происходить НЕВЕРОЯТНЫЕ СОБЫТИЯ». Тайна, таким образом, формулируется уже на стадии заголовка, к тому же ещё и педалируется прописными буквами. И уже даже на стадии заголовка есть сюжетная перестановка: «перед тем даны сведения о городе».

Сюжетная перестановка строится вокруг тайны негра Хольтена:

«И тоже бессонный, но как будто совсем не усталый, идёт мимо них Хольтен по росистой траве, он идёт на свою дневную службу, является первым. Он аккуратен.

Что за странная тайна у этого человека? Что заставляет его вести три бессонные жизни?

Не знаем».

Это «долгосрочная тайна», о её разгадке читатель узнает только в двадцатой главе, причём отдаление разгадки подчёркивается в названии третьей главы: «В которой описывается состояние приволжских степей после работ по орошению, и о ПАССАЖИРЕ, КОТОРЫЙ НЕ ХОЧЕТ УСТУПАТЬ МЕСТО. Эта глава и следующая за ней совершенно объясняют начало, не раскрывая однако тайны негра».

Во второй главе мы тут же переносимся из Лондона в Петроград.

Здесь мы узнаём новую пару персонажей ― Пашку Словохотова с медведем Рокамболем, которые оказываются на пароходе и плывут на Мыс Доброй Надежды, однако мы не знаем, что склоняет их к такому действию:

«Но каким образом русский матрос вздумал бежать из Союза, да ещё с медведем? Для объяснения этого невероятного события мы должны повернуть наше изложение назад и сперва рассказать, что именно произошло несколько дней тому назад под Актюбинском».

Сюжетная перестановка здесь обнажается рассказчиком и указывает на причинность. Смысл сюжетной перестановки в том, что она остраняет причины поступков персонажей. В «Иприте» этот приём выводится на новый мета-уровень.

кино иприт

Тайну негра читатель узнаёт в двадцатой главе, будто бы совершенно случайно, когда читатель уже забыл о существовании тайны. Он узнаёт о ней, когда повествование переносится на заседание «Королевского Учёного Общества», на котором присутствует профессор Монд. При этом профессор Монд тоже, в свою очередь, переносится в прошлое:

«Монд вспомнил далёкое прошлое. Год сдачи выпускных экзаменов и кругосветное путешествие, предпринятое с закадычным другом своим Шульцем, также только что окончившим университет.

<…>

Однажды в палатку Монда, работавшего над микроскопом, вихрем влетел Шульц.

― Нашёл, нашёл!

Монд подумал было, что причиной такой бурной радости является находка алмаза в 1000 карат, но Шульц его разочаровал.

― Нашёл причину бессонницы пипикуасов. Этот старый дьявол Делинг далеко не так безумен, как можно было бы думать. Он знает тайну бессонницы и управляет ею по своему усмотрению.

В глубине пещер, где спали пипикуасы, из трещин в чёрной и жирной породе медленно выделялся тяжёлый бесцветный газ, стлавшийся по полу пещер и заражавший нижние слои воздуха.

Кто вдыхал в течение некоторого времени этот газ, тот на известный период лишался потребности во сне и возможности уснуть».

<…>

«Тогда Монд втайне от друга, работая по ночам, приготовил из бутылок от рома несколько больших стеклянных баллонов, наполнил их таинственным пещерным газом и запаял. <…> Чтобы вынести громоздкие тюки с баллонами из чёрной пустыни и доставить их в целости в ближайший порт, Монд купил у Делинга за огромную цену молодого красавца пипикуаса, совсем ещё не отравленного газом. И дал ему имя ― Хольтен.

И привёз его с собою в Лондон».

Тут обнаруживается сложная комбинация перестановки, параллелизма и аналепсиса, так как подключается ещё и воспоминание персонажа.

Итак, в кинороманах обнаруживаются такие кинематографические приёмы, каксюжетный параллелизм,чередование наррации и дескрипции, растяжение и сжатие, сюжетная перестановка. Комбинацией этих приёмов автор ведёт читателя к совершенно новому сообщению.

Ничего подобного в романе «Обитель» не обнаруживается. Рассказчик в романе Прилепина отнюдь не вездесущий, поэтому не может перемещаться в пространстве и времени как заблагорассудится, и не способен в любой момент и в любом месте погружаться в событийную среду, чтобы потом достоверно рассказывать читателю об увиденных событиях.

Последовательность и частота, иное соотношение элементов детерминирует и усиливает восприятие рассказываемой истории. Таким образом, интермедиальная отсылка подключает другой медиум путём обращения к его темпоральной структуре, и привычный медиум ― в данном случае, литература ― воспринимается по-новому.

Теперь рассмотрю кинематографичность романа Дмитрия Глуховского «Метро 2033» (по материалам одной, увы, безымянной курсовой работы).

кино 3

Мир «Метро 2033» ― постапокалиптический мир в московском метро, он чем-то похож на мир Соловков в «Обители» (в романах даже главных героев авторы назвали именем Артём), только мир не островной, а подземный. В обоих романах полно «страшилок», но в «Метро» они оправданы ― ядерная война всё-таки, а в «Обители» ― надёрганы из (во многом лживых) «воспоминаний» и «документов» и зачем-то выдуманы автором. Выжившие после ядерной войны люди живут на станциях и в переходах Московского метрополитена, который, благодаря оперативным действиям служб гражданской обороны, удалось изолировать от внешнего мира. На всех станциях перекрыты гермоворота, работают фильтры для воды и противорадиационные фильтры. В момент гибели Москвы в метро укрылось предположительно семьдесят тысяч человек, но по истечении двадцати лет после войны, популяция сократилась до пятидесяти тысяч. Половина метрополитена к этому времени оказалась непригодна для жизни: часть станций изолировали обрушившиеся тоннели, часть погибла в пожарах, часть захватили существа с поверхности. В романе война упоминается лишь вскользь, но известно, что все крупные города были стёрты с лица земли. Относительно насельников Соловков в романе «Обитель», остальная часть СССР тоже как бы не существует.

Жители метро питаются тем, что научились выращивать в тоннелях ― в основном это грибы, не требующие света, но на некоторых станциях Ганзы и Севастопольской империи выращивают картофель, помидоры и огурцы. Также на некоторых станциях держат свиней и других животных. Часть станций имеет в распоряжении электрические генераторы, но, ввиду их малой мощности, на станциях зачастую работает только аварийное освещение. Большинство предметов быта, оружие, медикаменты и топливо добывают сталкеры, изредка совершающие вылазки в полуразрушенный город. В подземке налажена торговля, универсальной валютой стали патроны, изготовленные до войны.

Текст романа «Метро 2033» очень сильно напоминает готовый сценарий к фильму. Как только роман появился на полках книжных магазинов, стало ясно, что обязательно на его основе создадут игру или фильм, что и произошло в последствии. Когда роман «Метро 2033» был доступен только на личном сайте автора, Глуховский даже выкладывал к каждой главе музыку, рекомендованную для прослушивания во время чтения. Уже тогда он старался добавить аудиовизуальные эффекты к своему произведению. Он понимал, насколько больше возможностей передать свои мысли читателю предоставляют подобные приёмы. убиться в текст и выделить приёмы кинематографичности, которые использует Глуховский.

В романе «Метро 2033» довольно часто используется такой приём как «флешбэк» или «обратный кадр» ― художественный приём, временное прекращение повествования сюжетной линии с целью демонстрации читателю/зрителю событий прошлого. Для того, чтобы переход от основного сюжета был плавным, автор использует многоточия. Это придаёт переходу некую «размытость», и читатель действительно будто переносится в прошлое:

«Артём ходил иногда по делам на Алексеевскую, не один конечно ходил, с группами, доходили они даже до Рижской… И ещё было за ним одно путешествие, о котором он и рассказать-то никому не мог, хотя так хотелось…

Было это давным-давно, когда на Ботаническом Саду ещё не было никаких чёрных, а была это просто заброшенная тёмная станция, и патрули с ВДНХ стояли намного севернее, а Артём сам был ещё совсем пацаном, он с приятелями рискнул: с фонарями и украденной у чьих-то родителей двустволкой они пробрались в пересменок через крайний кордон и долго ползали по Ботаническому Саду».

Книга Глуховцева

Для придания экспрессивности и выразительности своему тексту Глуховский часто использует лексические повторы. Особую значимость они приобретают, на границе основной сюжетной линии и флешбэков. Например:

«Путь наверх был недолог, но первоначальная решимость испарилась после первой же провалившейся ступени, и чтобы подбодриться, они воображали себя настоящими сталкерами.

Сталкерами…

Название это, вроде странное и чужое для русского языка, в России прижилось. <…>

В метро сталкерами назывались те редкие смельчаки, которые отваживались показаться на поверхность ― в защитных костюмах, противогазах с затемнёнными стеклами, вооруженные до зубов, эти люди поднимались туда за необходимыми всем предметами ― боеприпасами, аппаратурой, запчастями, топливом… <…>

Сталкером хотел стать и Артём, и друг его Женька, и Виталик-Заноза».

Текст романа динамичный, живой. Недаром именно на его основе была создана игра «Metro 2033», жанром которой, собственно, и является «action» ― жанр компьютерных игр, в которых успех игрока в большой степени зависит от его скорости реакции и способности быстро принимать тактические решения. В каждом предложении чувствуется движение, чувствуется, как время словно ускоряется во время какого-то опасного момента и как спокойно оно течёт, когда люди сидят у костра на станции. Подобная разница хорошо видна в следующем отрывке романа:

«…Вестибюль Ботанического Сада был полуразрушен, половина крыши обрушилась, и сквозь неё видно было удивительно чистое, тёмно-синее летнее небо, усеянное мириадами звёзд. Но, чёрт возьми, что такое звёздное небо для ребёнка, который не способен представить себе, что может не быть потолка над головой… Когда ты поднимаешь вверх взгляд, и он не упирается в бетонные перекрытия и прогнившие переплетения проводов и труб, нет, он теряется в тёмно-синей бездне, разверзшейся вдруг над твоей головой ― что это за ощущение! А звезды! Разве может человек, никогда не видевший звёзд, представить себе, что такое бесконечность, когда, наверное, и само понятие бесконечности появилось некогда у людей, вдохновлённых ночным небосводом! Миллионы сияющих огней, серебряные гвозди, вбитые в купол синего бархата… Они стояли три, пять, десять минут, не в силах вымолвить и слова, и они не сдвинулись бы с места и наверняка сварились бы заживо, если бы не раздался страшный, леденящий душу вой ― и совсем близко. Опомнившись, они стремглав кинулись назад ― к эскалатору, и понеслись вниз что было духу, совсем позабыв об осторожности и несколько раз чуть не сорвавшись вниз, на зубья шестерней, поддерживая и вытаскивая друг друга, и одолели обратный путь в минуту.

Скатившись кубарем по последним десяти ступеням, потеряв по пути пресловутую двустволку, они тут же бросились к пульту управления барьером. Но ― о дьявол! ― ржавую железяку заклинило, и она не желала возвращаться на своё место. Перепуганные до полусмерти тем, что их будут преследовать по следу монстры с поверхности, они помчались к своим, к северному кордону. Но понимая, что они, наверное, натворили что-то очень плохое, открыв путь наверх, и даже не столько наверх, сколько вниз ― в метро, к людям, они успели уговориться держать язык за зубами и никому из взрослых ни за что не говорить, что были на Ботаническом Саду и вылезали наверх. На кордоне они сказали, что ходили гулять в боковой туннель ― на крыс охотиться, но потеряли ружье, испугались и вернулись».

Время словно замирает, когда Артём с друзьями впервые видит звёзды и стоят в остолбенении перед их красотой. Затем они слышат рёв, и время снова ускоряет ход, так быстро они бегут от опасности. Наверное самый яркий пример подобной смены динамки текста, вполне соответствующей требованиям кинематографа в приключенческом жанре, можно проследить в следующем отрывке:

«Он набрался смелости и, приблизившись к краю, осветил наклонный туннель, по которому всё быстрее ползла чёрно-бурая лента ступеней.

На какой-то короткий миг ему показалось, что тайна Кремля раскрылась перед ним. Сквозь щели между ступенями он увидел проступы чего-то грязно-коричневого, маслянистого, перетекающего и однозначно живого. Короткими всплесками оно чуть вылезало из этих щелей, синхронно приподнимаясь и опадая по всей длине эскалатора, насколько он мог его разглядеть. Но это было не бессмысленное пульсирование. Все эти всплески живого вещества, несомненно, были частью одного гигантского целого, которое натужно двигало ступени. А где-то далеко внизу, на глубине в несколько десятков метров, это же грязное и маслянистое привольно растеклось по полу, вспухая и сдуваясь, перетекая и подрагивая, и издавая те самые странные и омерзительные звуки. Арка представилась Артему чудовищным зевом, своды эскалаторного туннеля ― глоткой, а сами затягивающие внутрь ступени ― жадным языком разбуженного пришельцами грозного древнего божества.

А потом его сознания словно коснулась, поглаживая, чья-то рука. И в голове стало совсем пусто, как в туннеле, по которому они сюда шли. И захотелось только одного ― встать на ступени и не спеша поехать вниз, где его наконец ждёт умиротворение и ответ на все вопросы. Перед его воображаемым взором снова вспыхнули кремлёвские звезды.

Артем! Беги! ― по щекам хлестнула, обжигая кожу, перчатка.

Он встрепенулся и обомлел: бурая жижа ползла вверх по туннелю, разбухая на глазах, разрастаясь, пенясь, как выкипевшее свиное молоко. Ноги не слушались, и проблеск сознания был совсем короткий: невидимые щупальца всего на миг выпустили его рассудок, чтобы тут же снова цепко ухватить его и повлечь обратно во мглу.

Тащи его! ― Пацана сначала! Да не плачь… ― Тяжёлый… А ещё тут этот, раненый… ― Брось, брось носилки! Куда ты с носилками! ― Погоди, я тоже залезу, вдвоём проще… ― Руку, руку давай! Да скорей же! ― Матерь божья… Уже вылезло… ― Затягивай… Не смотри, не смотри туда! Ты меня слышишь? ― По щекам его! Вот так! ― Ко мне! Это приказ! Расстреляю!

Мелькали странные картинки: зелёный, усеянный клёпками, бок вагона, почему-то перевёрнутый потолок, потом изгаженный пол… темнота… снова зелёная броня… потом мир прекратил раскачиваться, мигать, успокоился и замер. Артём приподнялся и осмотрелся вокруг.

Они сидели кругом на крыше бронированного состава. Все фонари были отключены, горел только один, маленький, карманный, лежащий в центре. Его света не хватало, чтобы увидеть, что творится в зале, но слышно было, как со всех сторон что-то клокочет, бурлит и переливается.

К его разуму кто-то снова осторожно, как бы пробуя на ощупь, прикоснулся, но он встряхнул головой, и морок ненадолго рассеялся.

Он оглядел и механически пересчитал ютившихся на крыше членов отряда. Сейчас их было пятеро, если не считать Антона, который так и не пришёл в себя, и его сына. Артём тупо отметил, что один боец куда-то пропал, потом его мысли опять замерли. Как только в голове опустело, рассудок снова начал сползать в мутную пучину. Бороться с этим в одиночку было трудно. Мельком осознав происходящее, он постарался уцепиться за эту мысль, и думать об этом, думать о чём угодно, только чтобы не оставлять свой разум пустым. С остальными, видимо, происходило то же самое. ― Вот что с этой дрянью под облучением случилось… Точно говорили, биологическое оружие! Но они сами не думали, что такой кумулятивный эффект получится! Хорошо ещё, оно за стеной сидит и в город не вылезает… ― говорил Мельник.

Ему никто не отвечал. Бойцы затихли и слушали рассеянно. ― Говорите, говорите! Не молчите! Эта блядь вам на подкорку давит! Эй, Оганесян! Оганесян! О чём думаешь? ― тормошил сталкер одного из своих подчинённых. ― Ульман, мать твою! Куда смотришь? На меня смотри! Не молчите! ― Ласковая… Зовёт… ― ответил ему богатырь Ульман, хлопая ресницами. ― Какая ещё ласковая! Не видел, что с Делягиным стало? ― сталкер с размаху заехал ему по щеке, и осоловелый взгляд бойца ненадолго прояснился. ― За руки! Всем за руки взяться! ― надрывался Мельник. ― Не молчите! Артём! Сергей! На меня, на меня смотрите!

А в метре снизу клокотала, кипела страшная масса, которая, кажется, заполнила собой уже всю платформу. Она становилась все настойчивее, и выдерживать ее напор долго они уже не могли. ― Ребята! Пацаны! Не поддавайтесь! А давайте… хором! Споём! ― одергивая своих солдат, развешивая им пощечины или почти нежными касаниями приводя в чувство, не сдавался сталкер. ― Вставай, страна огромная… Вставай на смертный бой! ― хрипя и фальшивя, затянул он. ― С фашистской си-лой тём-но-ю… С проклятою ордо-ой… ― Пусть я-арость благородная… Вскипа-ает как волна, ― подхватил Ульман.

Вокруг поезда забурлило с удвоенной силой. Артём подпевать не стал: слов этой песни он не знал, и вообще ему подумалось, что про тёмную силу и вскипающую волну бойцы запели неспроста.

Дальше первого куплета и припева никто, кроме Мельника, слов не знал, и следующее четверостишие он пел в одиночку, грозно сверкая глазами и не давая никому отвлечься:

Как два-а различных по-олюса,

Во всё-ом враждебны мы!

За све-е-ет и мир мы боремся,

Они ― за царство тьмы-ы…

Припев на этот раз пели почти все, даже маленький Олег пытался вспомнить слова. Нестройный хор грубых, прокуренных мужских голосов зазвучал, отдаваясь эхом, в бескрайнем мрачном зале. Звук их пения взлетал к высоким украшенным мозаикой сводам, отражался от них, падал вниз и тонул в кишащей там живой массе. И хотя в любой другой обстановке эта ситуация ― семеро здоровых мужиков, забравшихся на крышу состава и распевающих там бессмысленные песни, держась за руки ― показалась бы Артёму абсурдной и смешной, сейчас она больше напоминала леденящую сцену из ночного кошмара. Ему нестерпимо захотелось проснуться.

Пусть я-а-арость благоро-о-о-одная

Вскипа-а-а-ает, как волна-а-а-а….

Идё-о-от война народная,

Свяще-е-е-нная война-а-а!

Сам Артём, хотя и не пел, прилежно открывал рот и раскачивался в такт музыке. Не расслышав слова в первом куплете, он решил даже было сначала, что речь в ней идёт то ли о выживании людей в метро, то ли ― как знать? ― и противостоянии с чёрными, под натиском которых скоро должна была пасть его родная станция. Потом ещё в одном куплете проскользнуло про фашистов, и Артем понял, что речь идёт о борьбе бойцов Красной бригады с обитателями Пушкинской…

Когда он оторвался от своих размышлений, то понял, что хор затих. Может, следующих куплетов не знал уже и сам Мельник, а может, ему просто перестали подпевать. ― Ребята! А давайте хотя бы «Комбата», а? ― ещё пытался уговорить своих бойцов сталкер. ― Комбат-батяня, батяня-комбат, ты сердце не прятал за спины ребят… ― начал он было, но потом и сам примолк.

И тут маленький Олег легко вскочил на ноги, и, коротко разбежавшись, с весёлым смехом бросился вниз. Живая трясина снизу негромко чавкнула, принимая тело мальчика. Артём понял, что завидует ему, и тоже засобирался. Но через пару секунд после того, как масса сомкнулась над головой Олега ― может, в тот самый момент, когда она отбирала у него жизнь ― его отец закричал и очнулся. Тяжело дыша и загнанно оглядываясь по сторонам, Антон поднялся и принялся трясти остальных, требуя от них ответа: ― Где он?! Что с ним? Где мой сын?! Где Олег? Олег! Олежек!

Мало-помалу лица бойцов стали обретать осмысленное выражение. Начал приходить в себя и Артём. Он уже не был уверен, что действительно видел, как Олег спрыгнул в кишащую массу. Поэтому отвечать ничего не стал, а только попробовал успокоить Антона, который, кажется, неведомым способом почувствовал, что случилось непоправимое, и всё больше расходился. Зато от его истерики оцепенение окончательно спало и с Артёма, и с Мельника, и с остальных членов отряда. Им передалось его возбуждение, его злобное отчаяние, и незримая рука, властно удерживавшая их сознание, отдернулась, словно обжегшись о кипевшую в них ненависть. К Артёму, да, кажется, и ко всем остальным наконец вернулась та способность здраво мыслить, которая ― теперь он это понимал ― пропала уже на подходах к станции».

В приведённом отрывке романа есть и смысловой, и сюжетный, и зрительный, и слуховой, и темпоральный (временнóй) ряды: сделать из такого текста киносценарий ― легче простого. Отлично прослеживается изменение тягучести времени: от ступора и расслабленности героев, до отчаянных попыток прийти в себя и спастись. Одним из динамических процессов, которые можно наблюдать в тексте романа, является усиление аналитической синтаксической тенденции, которая проявляется в расчленённости высказывания и нарушении грамматических связей.

Если взять любой ― сопоставимый по объёму с приведённым ― отрывок из романа «Обитель», то мы не обнаружим в последнем столь же высокой степени готовности к переделке в киносценарий. Над любым куском текста прилепинского романа сценаристу придётся изрядно поработать в сторону усиления кинематографичности. Это говорит о том, что Прилепин сколько-нибудь настойчиво не преследовал цель экранизации, по крайней мере очень мало заботился об упрощении переделки романа в сценарий.

Ещё один приём, который придаёт тексту романа «Метро 2033» больше экспрессивности, это парцелляция. Вот отрывок, в котором глуховской Артём случайно находит дневник девушки, которая оказалась запертой в обычном ларьке после ядерного обстрела:

«9 июля. Пробовала попасть в метро. За эскалатором начинается какая-то железная стена, не могла поднять, сколько ни стучала, никто не открыл. Через 10 минут мне стало очень плохо, вернулась к себе. Вокруг много мёртвых. Все страшные, раздулись, воняют. Разбила стекло в продуктовой палатке, взяла шоколад и минералку. От голода теперь не умру. Почувствовала себя ужасно слабой. Полный сейф долларов и рублей, а делать с ними нечего. Странно. Оказывается, просто бумажки.

10 июля. Продолжили бомбить. Справа, с Проспекта Мира целый день слышался страшный грохот. Странно. Я думала, никого не осталось, но вчера по улице на большой скорости проехал танк. Хотела выбежать и помахать рукой, но не успела. Очень скучаю по маме и Лёве. Целый день рвало. Потом уснула.

11 июля. Мимо прошёл страшно обожжённый человек. Не знаю, где он прятался всё это время. Он всё время плакал и хрипел. Было очень страшно. Ушёл к метро, потом слышала громкий стук. Наверное, тоже стучался в эту стену. Потом всё затихло. Завтра пойду смотреть, открыли ему или нет.

12 июля. Не могу выйти. Бьёт дрожь, не понимаю, сплю я или нет. Сегодня час разговаривала с Лёвой, он сказал, что скоро женится на мне. Потом пришла мама, у неё вытекли глаза. Потом снова осталась одна. Мне так одиноко. Когда уже всё закончится, когда нас спасут? Пришли собаки, едят трупы. Наконец, спасибо. Рвало.

13 июля. Ещё остаются консервы, шоколад и минералка, но уже не хочу. Пока жизнь вернётся в свою колею, пройдёт ещё не меньше года. Отечественная война шла 5 лет, дольше ничего не может быть. Всё будет хорошо. Меня найдут.

14 июля. Больше не хочу. Больше не хочу. Похороните меня по-человечески, не хочу в этом проклятом железном ящике… Тесно. Спасибо феназепаму. Спокойной ночи».

Во время описания станция Глуховский часто использует приём надвижения камеры, переход от одного объекта к другому, но в итоге каждый раз «кадр» приближается к главному герою Артёму:

«Народу на станции было не то чтобы очень много, но все разговаривали так громко, торгуясь, зазывая, требуя, пытаясь перекричать друг друга, что стало ясно, почему этот гам был слышен так издалека, ещё на подходах к станции. Вдоль платформы в два ряда располагались торговые лотки, на которых ― где-то хозяйственно разложенная, где-то вываленная в неряшливые кучи, лежала разнообразная утварь. С одной стороны, станция была отсечена железным занавесом ― там когда-то был выход наверх, а в противоположном конце, за линией переносных ограждений виднелись нагромождения серых мешков, очевидно, огневые позиции, и под потолком был натянуто белое полотнище с нарисованной на ней коричневой окружностью, символом Кольца. Там, за этим ограждением, поднимались четыре коротких эскалатора ― переход на Кольцевую линию, и начиналась территория могущественной Ганзы, куда заказан был путь всем чужакам. За заборами и по всей станции прохаживались пограничники Ганзы, одетые в добротные непромокаемые комбинезоны с привычными камуфляжными разводами, но отчего-то серого цвета, в таких же кепи и с короткими автоматами через плечо.

― А почему у них камуфляж серый? ― спросил Артём у всеведущего Бурбона.

― С жиру бесятся, вот почему, ― презрительно отозвался тот. ― Ты это… Погуляй тут пока, я побазарю кое с кем».

В «Обители» я не встретил приёма «надвижение камеры».

Лексические средства реализации кинематографичности преимущественно выполняют функцию создания конкретной аудиовизуальной образности. При создании кинематографического эффекта особую значимость имеет лексика, отражающая конкретно-предметное мышление автора, придающая сенсорный характер повествованию, лексические средства репрезентации действия и лексические средства, сближающие художественный текст с киносценарием.

Особое внимание стоит уделить монтажному принципу построения текста романа:

«В живых остались всего несколько человек, не женщины, не старики и не дети ― никто из тех, кого обычно спасают в первую очередь, а пять здоровых мужчин, сумевших обогнать смертоносный поток. И только потому обогнавших его, что стояли они с дрезиной на дозоре в южном туннеле, и заслышав крики со станции, один из них бегом бросился проверить, что случилось. Станция уже гибла, когда он увидел её в конце перегона. Ещё на входе он понял по первым крысиным ручейкам, просочившимся на перрон, что случилось, и повернул было назад, зная, что ничем он уже не сможет помочь тем, кто держит оборону станции, как его дернули сзади за руку. Он обернулся, и женщина с искажённым от страха лицом, тянувшая его настойчиво за рукав, крикнула ему, пытаясь пересилить многоголосый хор отчаяния:

― Себя не жалко! Пусть он ― живёт! Спаси его, солдат! Пожалей!

И тут он увидел, что тянет она ему в своей руке ― детскую ручонку, маленькую пухлую ладонь, и схватил эту ладонь, не думая, что спасает чью-то жизнь, а потому, что назвали его солдатом, и попросили ― пожалеть. И, таща за собой ребёнка, а потом и вовсе схватив его под мышку, рванул наперегонки с первыми крысами, наперегонки со смертью ― вперёд, по туннелю, туда, где ждала его дрезина с его товарищами по дозору, и уже издалека, метров за пятьдесят, крича им, чтобы заводили. Дрезина была у них моторизованная, одна на десять ближайших станций такая, и только поэтому смогли они обогнать крыс. Они все мчались вперёд, и на скорости пролетели заброшенную Дмитровскую, на которой ютились несколько отшельников, еле успев крикнуть им «Бегите! Крысы!» и понимая, что те не успеют уже спастись».

Структурно-темпоральные особенности отражают монтажный принцип развёртывания повествования и особенности точки зрения в киноискусстве, а также способствуют организации динамичного объективированного повествования и созданию эффекта непосредственного присутствия читателя в кинематографичном тексте. Реализация структурно-темпоральных особенностей приводит к максимальному сближению пространства и времени повествователя и читателя.

В докинематографической эпохе зачастую писались произведения, превосходящие роман «Обитель» в части кинематографичности. В подтверждение этого тезиса возьму работу Е.Э. Овчаровой«Рассуждение о литературной кинематографичности в докинематографическую эпоху» (http://whitestone2006.narod.ru/simple9.html).

Мощный процесс синтеза искусств начался ранее появления технических средств для его воплощения ― тенденции взаимопроникновения и взаимного осмысления в разных искусствах просматривались уже в романтическую эпоху; примеров тому множество. Так, в знаменитом романе «Страдания юного Вертера» великий Гёте продемонстрировал ошеломляющие картины одухотворённого пейзажа, чувствующей Вселенной, заключающие в себе наглядно представленные бурные переживания героя. Подобные приёмы ранее были прерогативой поэзии, но со времен Гёте эти поэтические средства выражения прочно вошли в число инструментов романистов.

Кино Страдания юного Вертера

И.В.Гёте. «Страдания юного Вертера»

Вертер, испытывающий постоянный разлад с миром, отмечающий в своём письме-дневнике: «Вокруг меня животворящие силы неба и земли. А я не вижу ничего, кроме всепожирающего и всё перемалывающего чудовища», мечтая об избавлении от страданий восклицает:

«Ах, как часто в то время стремился я унестись на крыльях журавля, пролетавшего мимо, к берегам необозримого моря, из пенистой чаши вездесущего испить головокружительное счастье и на миг один приобщиться в меру ограниченных сил моей души к блаженству того, кто всё создаёт в себе и из себя».

Этот пассаж представляется некоей квинтэссенцией зрительного и музыкального образа.

Одухотворённый ландшафт, разнообразные пейзажи стали после романа Гётеобщим местом в романтических повествованиях, прочно соединив выразительные средства поэзии, прозы и живописи в единый язык. Так, в почти забытом ныне, но явившемся в своё время заметным литературном событии романе «Валери» (1803 г.) Юлии Крюденер, сконцентрировавшем в себе основные литературные и идейные веяния эпохи раннего романтизма, картины природы участвуют в действии наравне с остальными персонажами. Стереотипы европейской литературы конца XVIII ― начала XIX в эксплуатируются в этом произведении до последнего предела, что позволяет использовать роман как некую модель романтического повествования; это средоточие романтических идей, образов и клише в романе вызвано, вероятно, ещё и тем обстоятельством, что в качестве редакторов своего произведения Юлия Крюденер, жаждавшая создавать шедевры и неуверенная в совершенстве своего литературного творения, привлекла некоторых французских писателей и литераторов, а именно Бернандена де Сент-Пьера, Шатобриана, драматурга и переводчика Шекспира Жана-Франсуа Дюсиса. Сюжет романа несложен ― это история несчастной любви юноши Густава к юной, прекрасной и добродетельной Валери.

кино 21

Вот Густав сожалеет о своей юности, той поре, когда, как он пишет, «воображение обнимало всю огромную вселенную, рисовало <…> движение иных небес, заставляло услышать страшный рев бурь», когда один вид бушующего моря и скал вызывал целую череду романтических «неясных предчувствий» и литературных реминисценций. Герой проникнут ощущением своей глубокой связи с природой ― но гармонии с ней он не столько ищет, сколько требует, используя прямую отсылку к роману Гёте:

«Сколько раз, пожираемый сердечным пламенем, я хотел, как горный орёл окунуться в облака и обновить мою жизнь! Сколько раз, чувствуя, что теряю силы, сжигаемый внутренним пламенем, я хотел погрузиться в бездну этого всепоглощающего моря и почерпнуть в его стихии, в разных потрясениях новую энергию!»

Если говорить о синтезе выразительных средств литературы и живописи, то следует вспомнить немецкого художника Каспара Давида Фридриха (1774―1840), одного из основных представителей эпохи романтизма в живописи, неотделимого от её литературного контекста. Его полотна, несмотря на обманчиво академичный облик, представляют собой отнюдь не реалистические картины эпохи, а, скорее, проникновение в эмоционально насыщенную жизнь вымышленных персонажей некоего повествования, обозначенную большей частью лишь их выразительными силуэтами. Любую его картину можно развернуть в роман, насыщенный романтическими образами и клише: бригантина под всеми парусами и развевающимся флагом, лежащая среди льдов, гордый символ трагической борьбы человека с безжалостной стихией; человек в монашеской одежде на берегу бурного моря под нависающей громадой грозовых туч, олицетворением мятущейся души ― маленькая точка среди бурного мира; кладбище зимой, подле разрушенного аббатства, могилы разбросаны среди лишённых листвы огромных деревьев, подобных загадочным существам, протягивающим свои многочисленные руки к бледному небу; чёрный крест среди нагромождения камней, надо полагать, последний приют почившего отшельника, а за ним окружённый огромными елями готический собор; силуэт города с большим собором, поднимающийся из предрассветного тумана, над силуэтами крыш среди почти невероятного нагромождения облаков встает заря, к городу приближаются двое путников, напоминающих о странствиях героев Тика и Гёте; горестные чёрные силуэты двух молодых женщин на фоне собора и мачт кораблей, провожающих кого-то ― вероятно, навсегда… Знаменитый в своё время роман французского писателя и философа Этьена де Сенанкура Оберман (1804 г.) представляется своего рода литературной аналогией полотен великого романтика. Вот, например, небольшой пассаж изОбермана, который мог бы быть вполне представлен Каспаром Давидом Фридрихом на одной из тех его картин, где тёмные фигуры людей в застывших позах стоят спиной к зрителю, погружённые в созерцание величественных видов:

«Свернув <…> у небольшого селения <…> я спустился по крутому откосу и лёг на песчаной отмели, где умирали набегающие волны. Я пробыл там долго. Воздух был спокоен, на озере ― ни единого паруса. Люди отдыхали ― кто в забвении трудов, кто в забвении горя. Взошла луна. Под утро она озарила земли и воды неизгладимой печалью своего сияния. Когда, погрузившись в глубокую задумчивость, в спокойствии ночи, ещё освещённой угасающей луной, человек внемлет рокоту волн на пустынном берегу, природа кажется ему великой».

Не только живописный и литературный язык, переплетаясь, взаимно обогащая и дополняя друг друга, создавали новые способы выражения и предпосылки для возникновения языка зримых образов. Музыка также участвовала в процессе синтеза искусств, подчас влияя на организацию повествования. Единичные тому подтверждения можно отыскать уже в конце XVIII ― начале XIX в. Ярким примером здесь может служить развитие действия «Ночных бдений» (1802 г.) анонимного Бонавентуры (за этим псевдонимом скрывался, скорее всего, философ Шеллинг), которое, кажется, происходит более в соответствии с логикой музыкального произведения, чем прозаического повествования ― с присущей полифоническому музыкальному произведению совершенной бесстрастностью по отношению к общепринятой морали. Впрочем, этот новаторский роман слишком опередил своё время и не был популярен; сам создатель бесповоротно отрёкся от него.

Примером развития кинематографических приёмов в художественной литературе может служить творчество Эжена Фромантена (1820―1876), французского художника-ориенталиста и писателя. Известность Фромантена как писателя никогда не могла сравниться с популярностью его великих современников ― Нерваля, Готье, Флобера. Тем не менее, книги Фромантена всегда ― с момента своего появления и до настоящего времени ― постоянно переиздавались, переводились на иностранные языки и имели свою читательскую аудиторию. Несомненно, что причиной тому является созвучие образного строя произведений Фромантена современной эпохе, совершенно не довольствующейся простым сосуществованием изолированных друг от друга классических искусств, а постоянно сталкивающей, смешивающей их, побуждающей их к взаимному проникновению и созданию новых видов художественного творчества. Эжен Фромантен был одним из тех деятелей культуры, которые остаются в истории на втором плане, хотя и подготавливают почву для коренных её поворотов. Он олицетворял собой в середине XIX в. синтез искусств, что с уверенностью можно утверждать, опираясь на авторитетнейшее мнение Шарля Бодлера.

кино 6

Знаменитый поэт в обзоре «Салон 1859 года» восхищался Фромантеном-художником, отмечая равнозначность его литературной ипостаси:

«Среди завоевавших известность молодых имён прежде всего отметим г-на Фромантена. Его трудно назвать только пейзажистом или жанровым художником. Вольная и гибкая фантазия этого живописца не вмещается в столь узкие рамки. Его творчество не ограничивается также и областью путевых зарисовок, ибо в этом жанре есть немало примеров прозаичности и бездушия, в то время как г-н Фромантен обладает одной из самых поэтичных и утончённых натур, какие я только знаю. Его живопись, мудрая, уравновешенная, мощная, явно восходит к Эжену Делакруа. В работах г-на Фромантена мы находим такое же, как у Делакруа, и столь же редкое само по себе, естественное и проникновенное понимание колорита. Ослепительный свет и зной, которые вызывают у некоторых нечто вроде тропического безумия, заставляя всё их существо сотрясаться в приступах неукротимой лихорадки, наполняют его душу невозмутимой и мягкой созерцательностью. <…> Г-н Фромантен оказался на высоте и как писатель и как художник, и обе ветви его творчества столь упруги и плодоносны, что, задумай кто-нибудь срезать одну, дабы придать силы другой, выбор был бы очень затруднительным: велик ли будет выигрыш ― неизвестно, но ради него пришлось бы многим пожертвовать.

В настоящее время Эжен Фромантен более известен как литератор, автор нескольких книг, каждая из которых представляет собой совершенный образец в своём жанре: путевой прозы, романа, искусствоведческого труда. В России из творческого наследия Фромантен долгое время наиболее часто упоминался в трудах искусствоведов; на русском языке из его произведений первой была издана его искусствоведческая работа «Старые мастера» ― в 1966 г., большим тиражом (50000 экз.) издательством «Советский художник». Однако Фромантен был не только искусствоведом, он был художником-ориенталистом и писателем, обладавшим определённой популярностью в этих обеих своих ипостасях во второй половине XIX в. Самым популярным произведением Фромантена во Франции является роман «Доминик» (1869) ― один из биографов Фромантена, Ги Сане (Guy Sagnes) пишет, что на родине его долгое время считали автором одного только этого романа, остальные же произведения оставались в относительном забвении».

Кино 30

Фромантен, проделав опыт переложения живописных впечатлений в литературные образы, обнаружил, что эти два способа отображения так сильно отличаются друг от друга, что возрождение живописных впечатлений литературными средствами с необходимостью приводит к изображению динамической ситуации наблюдения. Впрочем, многомерное восприятие действительности было свойством его художественной натуры: так, для описания старых голландских и фламандских мастеров художник Фромантен должен был прибегнуть к помощи акустических и поэтических параллелей. Говоря о творчестве Рубенса, он пишет: «Этим торжественным искусством большого масштаба управляют особые законы перспективы и, если можно так выразиться, акустические законы»; Фромантену представляется естественным рассматривать полотна великого фламандского живописца как образцы декламационного, неправильного, но очень волнующего красноречия.

Совершенно кинематографические средства выражения возникают уже в алжирских дневниках. В кино смысл изображения зависит от кадров, которые ему предшествуют, их последовательность создаёт новую реальность, не являющуюся простой суммой использованных элементов. Приём монтажа изображения, звуков, запахов в полной мере использует Эжен Фромантен в алжирских дневниках, а также в своём единственном романе «Доминик».

Текст алжирских дневников представляет собой не только описание живописных сцен, запахи, звуки необходимо включены в повествование и несут также смысловую нагрузку, рассказывая о мире пустыни. Каждое письмо (как было указано выше, алжирские дневники построены как циклы писем абстрактному адресату) представляет собой динамическую последовательность образов, сопровождаемых минимальными пояснениями, то есть, представлен своего рода видеоряд, на основании которого можно делать выводы. Как и кинофильму, дневникам свойственна определённая внутренняя организация.

Ги Сане пишет в предисловии к тому из «Библиотеки Плеяды» о крайней, удивительной сосредоточенности Фромантена на основной идее своей первой книги, воплотившей идею путешествия по пустыне, от этого его не отвлекали никакие стереотипы ориентализма, документальные описания или авантюрные приключения. Способом развития сюжета, драматического действия в алжирских дневниках Фромантена становится пейзаж, изображение природы и окружающего мира: их писатель вводит с помощью литературных средств, в том числе приёмом «монтажная композиция».

Кино Илл к Одно лето в Сахаре

Иллюстрация к книге «Одно лето в Сахаре»

Вот эпизод в книге «Лето в Сахаре»: караван прибывает к месту стоянки. Наглядная демонстрация усталости людей и животных: подпруги и ремни срываются, ожесточённые верблюды не могут подождать спокойной разгрузки; картина с караван-сараем на краю оврага, ободранные ветром жёлтые пальмы, адский шум ветра в ветвях, тягостная картина мечети и кладбища рядом с караван-сараем, где могилы тесно прижаты и налезают друг на друга, груды камней, скалы, ветер и песок не дают открыть глаза, далее ― внутренность запущенного караван-сарая, тучи песка, слуга, догоняющий караван, он рассказывает о потере лошади, неясно, он ли загнал лошадь, или действительно он старался её не потерять, просто дана картина гибели животного в пустыне. День окончен.

Вот встреча святого, «борджа», и путешественника, принявшего его за слугу. Тёмный свет из полуотворённой двери, слышны голоса, кто-то выныривает из темноты, всадник бросает поводья, но различает в неверном свете причудливую маленькую фигурку, воспоминание о которой позже позволяет ему понять свою ошибку.

Как и в алжирских рассказах Фромантена, в «Обители» Прилепин работает в жанре авантюрных приключений, описывает редкое место (там Сахара, здесь Соловки), смертельно опасные для новичка условия жизни, но у Фромантенаспособом развития сюжета, драматического действия становится пейзаж, изображение природы и окружающего мира, которых автор вводит с помощью монтажной композиции. У Прилепина ничего подобного нет: описания природы почти нет, звуков нет (кроме назойливого крика чаек), цветов нет, запахов нет ― на поверхности оказываются одни назойливые «страшилки». Они, конечно, очень даже подходят для экрана, но обедняют художественную ценность романа ― и вероятного фильма ― в целом.

Про бедность звуков и убогость цветовой гаммы романа «Обитель» я выскажусь в другом разделе отзыва на роман. Здесь только отмечу: цельной картины Соловков в романе нет, в памяти остаются одни «страшилки».

Более всего «Лето в Сахаре» похожа на цветной документальный фильм, снятый великолепным оператором ― он же и режиссёр фильма, продюсер и автор текста. За кадром порой слышен голос автора. Вот, например, описание слуг ― но это не просто картина с фигурами бедных арабов. Сначала идёт крупный план ― вот великолепный Али в колоссального размера шляпе, увеличивающей зрительно его и так большой рост, что даже очень большая лошадь выглядит под ним небольшой кобылкой. Вот средний план ― два брата, Сиди Эмбарек и Брахим. Затем общий план ― мы видим историю с обменом лошадей в процессе путешествия, автор наблюдает её, сдержанно забавляясь, но без всяких комментариев, даже без явного сочувствия к животным ― читателю самому предоставляется возможность сделать выводы. Затем включается ― как бы за кадром ― голос автора:

«Я развлекаюсь портретами. Прав ли я? Я их не выбираю, а просто срисовываю и сам удивляюсь тому, как далеки они от идеала, которым грезишь, и как разнообразны; сначала замечаешь лишь своеобразие костюмов, оно пленяет и заставляет забыть о людях; затем задерживаешь внимание на характерных чертах всей расы и, чтобы не спутать её с другой, придаёшь всем персонажам одинаковую осанку, изящество и стандартную красоту. И лишь позже удаётся создать образ человека с чертами араба, только ему присущими страстями, недостатками и смешными сторонами. Ошибаюсь ли я, стараясь запечатлеть обычную жизнь с её расплывчатыми и неуловимыми чертами?

кино 8

Путешественник Фромантена, вообще говоря, не имеет никакой материальной цели. Этот человек ищет только упоения светом и удовольствия от постоянно меняющихся пейзажей. Источник благосостояния главного персонажа неизвестен ― да и, по сути, неважен, а взаимодействие с окружающими людьми поверхностно. Все эти чрезвычайно занимающие реального путешественники вещи опущены, как несущественные. В книге Фромантена перед нами предстаёт человек, подобный les vrais voyagers («истинным путешественникам») Шарля Бодлера из поэмы «Le voyage». Если первое произведение из цикла алжирских дневников, «Лето в Сахаре», ещё содержит некоторую линейную повествовательную идею, то более позднее, «Год в Сахеле», являющееся обрамляющим повествованием для всего цикла, уже практически целиком состоит из эмоционально окрашенных картин ― природы, бытовых сцен, воспоминаний. Нить повествования о событиях, происходящих с главным героем, чрезвычайно прерывиста и порой просто теряется среди изобилия живописных подробностей происходящих событий и всплывающих воспоминаний, имитирующих впечатления путешественника. Сюжет выстраивается в обратной перспективе; на первый взгляд перед читателем предстает поток фрагментарных записей, никак не связанных друг с другом. Оказывается, что те или иные детали картины были предвестником развившейся линии сюжета, но картин ― множество, а в логической последовательности выстраиваются только немногие их детали. Существует, вообще говоря, возможность развития других ― но она остается нереализованной. Завязка интриги находится посередине потока впечатлений вперемежку с философскими сентенциями, поэтическими отступлениями и живописными реминисценциями ― но читатель понимает это много позже, после её завершения; только к финалу становится ясной вся трагическая цепь, рассеянная среди разного рода встреч, картин природы, легенд, подробных описаний охоты, воспоминаний о путешествиях и рассуждений о живописи. Главный герой присутствует при беседе молодой женщины со своим знакомым арабом, который держит лавку.

Герой Фромантена только наблюдает происходящее, перед нами по-прежнему картина жизни, о которой мы, скорее всего, больше ничего не узнаем, существующая как бы сама по себе и сама для себя. Лицо женщины закрыто муслином, оттого голос звучит приглушенно, рука выдает праздный образ жизни, прекрасный французский, необычный в устах арабской женщины. Предостережение торговца ― он намекает главному герою, что от неё следует держаться подальше. Женщина в чём-то нарушает правила поведения, поэтому пожилой араб-торговец обращается с ней довольно пренебрежительно. Всё происходящее описывается в едином потоке: арабская лавочка, документы о благородном происхождении торговца, затейливый восточный ларец, где хранятся документы, закутанные в покрывала женщин, идущие в баню. Следующее движение сюжета происходит после смены множества настроений и картин природы, перемены героем книги местожительства, подробного изложения обстоятельств возникновения дружбы героя с французом по имени Вандель. В Блиде, где теперь живет главный герой «Года в Сахеле», он снова встречает ту незнакомку, против общения с которой предостерегал его старый торговец. Он следует за ней по улице и у дверей её дома получает приглашение прийти к ней на следующий день, которое, конечно же, принимает. Нетерпеливо ожидающий романтического развития сюжета читатель обманывается в своих ожиданиях; конечно, он, скорее всего, не обратит внимания на сопутствующий рассказ о трагическом происшествии в какой-то арабской семье ― об убийстве одного родственника другим на почве ревности ― а этот случай оказывается ключевым эпизодом для понимания того, что происходит. Рассказ о встрече с прекрасной незнакомкой проходит под знаком картины Делакруа «Арабские женщины», как и всё дальнейшее общение героя с этой женщиной, Хауа, и не содержит особых пикантных подробностей свидания. С аллюзиями на картины Делакруа развивается и всё дальнейшее действие ― и дружеские отношения мавританки с главным героем книги и Ванделем, и её внезапная гибель от руки ревнивца на празднике, который состоялся в конце большого субботнего базара в племени хаджутов. Такое завершение истории совершенно неожиданно, как неожиданно подобные происшествия случаются и реальной жизни, где от постороннего зрителя обычно скрыта внутренняя связь событий. В книге «Год в Сахеле» только к финалу становится ясной вся трагическая цепь, рассеянная среди разного рода встреч, картин природы, легенд, подробных описаний охоты, воспоминаний о путешествиях, рассуждений о живописи и живописных реминисценциях. Именно такого эффекта и хотел достичь Эжен Фромантен. Он, по его словам, стремился запечатлеть обычную жизнь с её расплывчатыми и неуловимыми чертами, запечатлеть окружающий поток жизни, что привело его к использованию принципа построения повествования, который мы теперь можем обозначить как  литературную кинематографичность.

кино 5

В романе Фромантена «Доминик» (1869 г.) развитие классической любовной интриги, напоминающей о «Страданиях юного Вертера», происходит с помощью построения видеоряда, сообщающего правдоподобие самым условным литературным приёмам. Роман был написан в русле традиции «личного романа», в нём использованы традиционные образы и приёмы повествования, но они послужили здесь лишь изящной формой, они являются здесь скорее аллюзиями на классические образцы психологического романа, чем стандартными клише. Созданный спустя десятилетия после взлёта романтизма роман Фромантена отнюдь не вторичен несмотря на обилие ссылок на классические образцы психологического романа, обаяние подлинной истории любви, легший в основу повествования сочетаются в нём со свежей эстетикой импрессионизма, с миром природы, представленный в виде некоего, заключающего в себе сюжет романа, действа.

«Доминик» написан Фромантеном его собственным особым стилем, выработанным им в алжирских дневниках, стилем, соединяющим в себе живописные и художественные средства выражения, когда в единое целое слиты свет, цвет, яркие цвета и полутона, звуки, запахи. Ничего подобного в «Обители» Прилепина не обнаруживается.

кино 9

Вот первое описание рассказчиком местности, где живет главный герой со своей семьей. Рассказчик сохраняет чёткое воспоминание благодаря столь характерному для самого Фромантена «особому созвучию впечатлений»: перед нами ослепительное лунное сияние, благодаря которому известковая дорога и белые дома видны так ясно, как в полдень, безлюдная деревенская улица, звук голосов и звякающей посуды, так как время ужина. От каждого дома, где еще не спят, идут узкие лучики света, они проскальзывают из замочных скважин и кошачьих лазеек, прорезаемых в нижней части входной двери; они прочерчивают красным холодную белизну ночи. По всему селу ощущается влажный дух раздавленного винограда, теплые испарения раздавленного винограда мешаются с запахами курятника и хлева. «Было совсем тихо, лишь иногда запевали с первосонья петухи, возвещая сырую ночь. Певчие дрозды, появившиеся в этих краях с восточным ветром, и перелетные птицы, кочующие с севера на юг, проносились над селением, непрерывно перекликаясь, словно путники ночью. В девятом часу вечера снизу из лощины послышался веселый гул, и тотчас в ответ на пронзительные и ритмические звуки волынок, наигрывавших мелодию кадрили, все собаки с окрестных ферм залились лаем». Мы словно воочию видим нарисованная несколькими штрихами картину: белую дорогу, белые дома, черную ночь и лунное сияние, лучики красного света от белых домов, трогательно напоминающие о домашнем уюте, о котором говорит и звяканье посуды, и перекличка перелетных птиц, бездомных, как все ночные путники; о довольстве и покое говорит плывущие над селением запахи молодого вина и звуки приближающегося скромного сельского праздника.

В данном контексте показательно окончание монолога Доминика, монолога, занимающего большую часть этого произведения Фромантена. Достаточно условному и неправдоподобно длинному ― как в авантюрном романе ― рассказу главному героя, собственно и составляющему все содержание романа, вдруг придают неожиданную правдоподобность построение финальной сцены, в которой герой завершает свое повествование: он снова разворачивает письмо своего друга-антагониста Оливье, которое держал в руках во все время рассказа. Доминик стоит у окна, глядя на спокойный пейзаж ― равнину и водную гладь, звучат, как бы за кадром, голоса возвращающихся с полей крестьян, наступающие сумерки скрадывают очертания предметов в той маленькой комнате, где находятся Доминик и рассказчик.

Тьма наполнила пыльную духоту маленькой комнатки, где только что прошел долгий ряд воспоминаний, подчас мучительных. Надписей на стенах теперь было почти не разобрать. Образы мира внешнего и мира внутреннего бледнели одновременно, словно все это прошлое, воскресшее волей случая, постепенно и безвозвратно уходило вместе с дневным светом в смутную размытость вечера и забвения.

Живописность и динамичность стиля Фромантена делает естественными даже приторно сентиментальные сцены ― например, встречу Доминика со своим старым слугой после спонтанного бегства из Парижа. После полного разрыва с Мадлен Доминик направляется в родовое имение «Осиновая роща». Выразительными штрихами показывается, как возвращение к ритмам, звукам и запахам родного края дает Доминику возможность не только выжить, но обрести душевный покой и достойно продолжить свой жизненный путь

Литературная кинематографичность пронизывает литературу XIX века; включения описаний видеорядов, заменяющих рассказ о действиях и чувствах героев, можно обнаружить даже у тех авторов, чьи произведения практически полностью подчинены линейному повествовательному принципу ― таких, как Бальзак и Стендаль. Этот приём широко использовался Гюставом Флобером ― чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать вступление ко второму «Воспитанию чувств». Но до поры до времени такой способ организации повествования оставался на периферии основных литературных течений, как бы дожидаясь момента своего торжества.

кино 10

В заключение приведу работу М.Н. Савиновой «Приёмы литературной кинематографичности в «Ледяном Походе» Р. Гуля» (http://www.vestnik-mgou.ru/Articles/Doc/7238). Савинова разбирает литературную кинематографичность Романа Гуля ― писателя первой волны русской эмиграции. Монтажность и сценарность мышления Гуля, потребность визуализировать, динамизировать текст обусловлены самой судьбой автора ― яркой, трагичной и наполненной неожиданными поворотами. Особое внимание в работе Савиновой уделено кинематографическим приёмам, таких как монтаж, крупный и дальний планы, точка зрения, сценарное пунктуационно-графическое оформление текста, динамика повествования и его визуальное восприятие.

Кино 13 22 февраля 1918 г. начался знаменитый Ледяной поход (1-й Кубанский) от Ростова-на-Дону до Екатеринодара с жестокими боями

22 февраля 1918 г. начался знаменитый Ледяной поход (1-й Кубанский) от Ростова-на-Дону до Екатеринодара с жестокими боями

В книге Гуля «Ледяной поход» (1921 г.) находим приёмы литературной кинематографичности. Среди них наиболее важным является монтаж, заключающийся в расположение рядом двух каких-либо кусков текста, которые, соединяясь, рождают новое восприятие прочитанного, стимулируя читателя самостоятельно анализировать события произведения.

В «Ледяном походе» монтаж служит усилению динамики повествования и позволяет автору явственнее изобразить трагизм событий гражданской войны в России 1918 года. Так, рядом со сценой, в которой рассказчик уговаривает хозяйку одолжить ему лошадей для перевозки тела убитого князя Чичуа, своего боевого товарища, обещает вернуть их и берёт её с собой, чтобы она была уверена в его честности, писатель ставит сцену бесцеремонного угона кавалеристами лошадей у плачущей старухи. При таком монтировании эпизодов бесчеловечность, жестокость и низость кавалеристов проявляется ярче на фоне порядочного рассказчика, демонстрирующего способность оставаться человеком даже во время военных событий.

Кино 11 Сводно-Офицерский полк Добрармии выступает в Ледяной поход. Февраль 1918 г

Сводно-Офицерский полк Добрармии выступает в Ледяной поход 

Другим ярким примером монтажа является концовка главы «Первый расстрел», представляющая собой два коротких абзаца. В первом из них писатель показывает улицу, где ещё заметны следы убийства: «Пошёл снег. Стал засыпать пути, вагоны и расстрелянное тело», а затем «переводит камеру» на коротающих вечер офицеров: «Мы сидели в вагоне. Пили чай». Сопоставление этих эпизодов позволило Гулю передать противоестественность убийств и расстрелов на фоне их обыденности для военного времени.

Композиция глав «Ледяного похода» также выстроена посредством монтажа. Сцепляя каждый последующий эпизод с предыдущим, автор книги создаёт сложные событийные цепочки, каждый элемент которых приобретает больше красок при соприкосновении с соседним. Вот пример. В одной из глав «Похода» видим расстрел кучки пленных солдат, каждый из которых умоляет о пощаде:

«…да я, ей Богу, не стрелял, помилуйте! невиновный я!»; «Да, ей Богу, дяденька, не был я нигде», «Не убивайте! Не убивайте! Невинный я! Невинный!»

Одного из солдат, молодого парнишку, спасает князь Чичуа, он убегает под крики белогвардейцев: «Беги… твою мать! Счастье твоё!» Кроткая «вклейка» с милосердным поступком князя подчёркивает жестокость остальных эпизодов.

кино 14

Следующим звеном цепи в композиции выступает сцена убийства «подпор. К-им» и «хор. М» австрийца, которому, чтобы снять кольцо, они отрезают палец. Но кольцо оказывается дешёвым: «Медное!.. его мать!», ― негодует «К-ой».

Следом в тексте «Ледяного похода» идёт описание брошенной, разорённой хаты и очередной самосуд над пленными (их из мести расстреливает капитан, у которого убили жену в самом начале войны совершенно другие люди). За этим эпизодом следует рассказ «офицера В-о» о порке пленных молодых солдат: «Здорово, прямо руки отнялись, кричат сволочи», ― хохочет «В-о», нагайка которого запачкана кровью солдат. Солдат пороли жестоко, с первого удара прошибая до крови: «А вот одного я совсем случайно на тот свет отправил», ― заканчивает «В-о».

Эпизоды цепи динамично сменяют друг друга благодаря киноприёмам. Рассказчик находит в соломе двадцатилетнего мальчишку:

«Полковник кричит: расстрелять его, мерзавца! Я говорю: он, господин полковник, без винтовки был. Ну, тогда, говорит, набейте ему морду и отпустите».

Герой выводит пленного во двор и отпускает. Вдруг выбегает «капитан П–ев» и убивает солдата прямо в голову.

Заканчивается цепь событий в рамках текста самой лирической, трогающей душу сценой: приехавшая на телеге баба ищет среди трупов своего мужа. Она бережно переворачивает тела, будто боясь причинить им боль. А когда находит, падает на грудь убитого и громко плачет: «Голубчик мой! Господи! Господи!..»

кино 16 1- Кубанский или Ледяной поход генерала Корнилова

Писатель намеренно монтирует подряд несколько эпизодов-звеньев, раскрывающих жестокость белогвардейцев, присоединяя к ним короткие сцены, в которых офицеры проявляют благородство, справедливость и милосердие. Таким сопряжением автор добивается от читателя максимального сочувствия к жертвам гражданской войны, заставляет осознать весь её ужас.

К кинематографическим приёмам, используемым Гулем, также относится точка зрения, заключающаяся в наличии в произведении субъекта речи, через сознание которого читатель воспринимает художественный мир и все события, в нём происходящие. В «Ледяном походе» точка зрения принадлежит рассказчику и создаёт эффект съёмки одной камерой: вот лирический герой бежит на мост, упирается в реку, «Бежим назад. Взрывы! Треск!» ― поворот камеры ― «На полотне наш пулемёт, за ним прапорщик-женщина Мерсье прижалась, стреляет по поезду…» ― «Страшный удар» ― поворот камеры ― «Убило бегущих пулемётчиков. Стонут лежащие раненые: “возьмите, возьмите, ради Бога”…» ― следующий кадр ― герой с товарищами несут раненого ― смена кадра ― «Господа, надо найти кого-нибудь из начальников!» ― «На крыльцо выходит ген. Марков, в жёлтой куртке… <…> “В чём дело?”» ― следующий кадр ― «Вышли из боя. <…> Уже вечереет» ― «Нашли свою роту» ― опять в окопах ― «Поезд наступает!»

Читатель на протяжении всего повествования видит только то, что видит автор-герой. Вместе с ним он оказывается в обозе с ранеными, и, лишившись возможности «видеть» войну, начинает вслед за героями к ней «прислушиваться»:

«Слышите, слышите, приближается, слышите!»  ― говорит молодому юнкеру с раздробленной рукой капитан с перебитыми ногами. Юнкер прислушивается: «Да, по-моему, близится». Капитан нервно, беспомощно откинулся на подушку.

Впереди и сзади гудит, раскатываясь, артиллерия. Винтовки и пулемёты слились в перекатывающийся треск. Зловещий гул близится к обозу с ранеными. <…>

Из арьергарда идёт небольшая часть вооруженных людей. Лица озабоченные, строгие. «Ну что?», «Как?» ― спрашивают с телег раненые.

«Ничего ― наседают, отбиваем», ― отвечают спокойно идущие. <…>

Бой с трёх сторон. Впереди самый сильный. Там не слышно перерывов ― трескотня и гул сплошные.

Обоз стоит на месте несколько часов, и в эти часы тысячи ушей напряжённо прислушиваются к гулу, вою, треску…»

Все события, происходящие на протяжении этой главы «Ледяного похода», переданы писателем через слуховое восприятие раненого героя и его соседей по обозу, что доказывает наличие кинематографической точки зрения в «Ледяном походе» и её принадлежность рассказчику.

В «Обители» точка зрения принадлежит то плохо осведомлённому, невнятному рассказчику, то главному герою Артёму Горяинову. При этом точка зрения между ними передаётся настолько хаотично, что во многих сценах, если не в большинстве из них, трудно понять, кому она принадлежит. Читая «Обитель», я буквально в каждом абзаце задавался вопросом: «Это кто рассказывает?» [Более подробно точку зрения в «Обители» я разберу в отдельной статье «Повествователь»] А здесь заключим: в «Обители» нет эффекта «одной камеры», как в «Ледяном потоке»: в романе Прилепина две камеры, причём оператору пришлось бы побегать между ними на измор, а потом у монтажёра голова бы шла кругом.

кино 17

Приёмы кино помогли автору «Ледяного потока» максимально визуализировать картины 1-ого Кубанского похода генерала Корнилова. Для этой цели писатель использовал крупный и дальний планы, позволяющие либо выделить нужный объект на фоне остальных, либо показать место действия целиком.

Крупный план в рассматриваемом тексте используется автором для выделения в общей картине событий какой-либо значимой детали. Например, чтобы показать разницу между фронтовой и штабной жизнью армии, писатель «наводит камеру» на обувь офицеров штаба:

«Я вышел в зал. Некоторые офицеры штаба бесшумно скользят по паркету новыми казенными валенками, другие шумно топают новыми солдатскими сапогами…»

Замысел фрагмента подчёркивает концовка предложения, звучащая, как закадровый комментарий: «…а у нас на фронте ни того, ни другого».

Дальний план автор «Ледяного похода» применяет для решения философских задач. С помощью этого киноприёма передано восприятие солдатами противника во время сражений:

«Глаза выбирают чёрные точки на противоположной дали, руки наводят на них винтовки, глаза зорко целятся…»

И ещё:

«Впереди, перебежав полотно, бегут уже без винтовок маленькие фигурки. Пулемётчик прилёг к пулемёту, как застыл. Пулемёт захлопал, рвётся вперёд. Маленькие фигурки падают, бегут, ползут, остаются на месте…»

кино 18

Так видят своего врага юные, не искушённые в бою белогвардейцы, ведь намного проще смотреть, как падают маленькие фигурки, чем как умирают люди. Сцены с использованием дальнего плана помогают наглядно продемонстрировать обесценивание человеческой жизни во время войны.

Комбинирование крупного и дальнего планов, с явным преобладанием первого, позволяет писателю погрузить читателя в атмосферу гражданской войны со всеми её подробностями и добиться от него наиболее сильного эмоционального отклика, что необходимо для реализации идейного замысла произведения.

Усилить визуализацию и динамику повествования в книге позволило использование Р. Гулем приёмов кинематографа на уровне синтаксиса и пунктуационно-графического оформления текста. Это проявляется в употреблении автором коротких, прерывистых предложений, в постановке точек на месте запятых, подчёркнутой тавтологии. Например:

«И там же вспоминается… Около старенькой церкви митинги толп вооружённых людей в серых шинелях. людей в серых шинелях. Злобные речи, почти без смысла. Знамена с надписями: “Мир без аннексий и контрибуций”, “Долой войну”, “Смерть буржуазии”…

Речи, полные злобы и ожесточения, рёв толпы и тысячи махающих в воздухе рук…

Попытки сдержать бессильны…

Разливалась стихия…»

И ещё:

«Поздний вечер. Подъезжаем к родному городу. Тот же старенький вокзал. Зал I класса. Вон стоит знакомый носильщик. Прохожу. Сажусь на извозчика…»

Применение назывных либо нераспространённых предложений, данных с красной строки, и многоточий создаёт эффект флешбэков, вспышек из памяти. А введение в текст знамён с лозунгами усиливает его восприятие, рождая яркие зрительные образы в воображении читающего.

Прилепин в «Обители» тоже применяет нераспространённые слова и словосочетания, и слагает их в предложения, динамизируя, тем самым, текст романа. Многие из редких слов и словосочетаний в «Обители» я нахожу неуместными, бессмысленными, вырванными из других времён и миров, иногда корявыми и даже нелепыми, но тем не менее в руках умелых кинематографистов они должны усилить восприятие произведения, особенно некритичным зрителем, страшно далёким от описываемых в романе событий.

Я считаю кинематографичность романа «Обители» плохой по следующим причинам:

1) Структура, композиция. Структура романа размыта. Текст произведения не разбит на главы, эпизоды однотипные и следуют друг за другом линейно, нет чётких законченных смысловых отрезков, из которых можно было бы легко скомпоновать многосерийный сценарий с концовками-крючками у каждой серии. При размытой структуре романа перед сценаристом встают огромные задачи: он должен заново выстроить произведение, а это чревато внесением существенных изменений в его содержание.

2) Сюжет. В романе отсутствует аристотелевский драматический сюжет, поэтому невозможно выделить завязку, рост действия, кульминацию и прочие элементы сюжета. В «Обители» сюжет развивается линейно, без предварений и воспоминаний. Кинематограф же в приключенческом авантюрном жанре ценит закрученную фабулу, сюжетную перестановку.

3) Интрига, тайна. В романе нет тайн, нет сквозной интриги, которые должны быть в произведениях авантюрного жанра. Зрителю не за чем следить, нечего ожидать, а бесконечные «страшилки» очень скоро надоедят. Роман перенаселён всякого рода «страшилками», и, если их оставить в том же количестве в фильме, то вместо авантюрного фильма на редком русском материале получится тупая антироссийская мыльная опера на лагерную тему.

4) Точка зрения. Она хаотично прыгает от плохо осведомлённого, невнятного рассказчика к главному герою Артёму Горяинову и обратно. В «Обители» нет эффекта «одной камеры», а если «камер» должно быть две, это сильно осложнит работу сценариста, режиссёра и оператора, осложнит кинопроизводство. Рассказчик в романе Прилепина отнюдь не вездесущий, поэтому не может перемещаться в пространстве и времени как заблагорассудится, и не способен в любой момент и в любом месте погружаться в событийную среду, чтобы потом достоверно рассказывать читателю об увиденных событиях.

5) Монтаж. Автор специально не применял технику монтажа, а «сама собой», как у некоторых писателей прошлого, монтажность текста не получилась.

6) Пейзаж, место. Не использован психологический пейзаж, что традиционно в больших романах. Имеющиеся описания, за редким исключением, не дают хорошей картинки. Роман абсолютно бесцветен, не раскрашен ― нет всегда искомой кинооператором картинки. Её предстоит создавать кинематографистам с нуля.

7) Портрет. Нет психологического портрета героев. Вообще внешность героев прописана бледно.

8) Кинематографические приёмы. Слабо или совсем не используются следующие принятые в кинематографе приёмы: флешбэк («обратный кадр»), парцелляция, лексический повтор, надвижение камеры («наплыв»), сюжетный параллелизм, чередование рассказывания и описания, растяжение и сжатие, сюжетная перестановка.

9) Внетекстовые ряды. В романе «Обитель» очень трудно прослеживаются не только сюжет и смыслы, но и зрительные, слуховые и темпоральные (временные) ряды. Все эти ряды придётся создавать кинематографистам.

10) Визуализация эпизодов и сцен. Некоторые важные для автора сцены вряд ли поддадутся экранизации. Например, достоверно сыграть перед камерой насквозь фальшивую сцену массового покаяния на Секирке, я считаю, просто невозможно. Зрителя стошнит: каждому перед сеансом нужно будет выдать бумажный пакет, какие раздают в самолётах. А эпизод с «морским приключением» (длиною аж в 50 страниц!), непонятно зачем включённым в роман, уж тем более не нужен фильму.

Плохая кинематографичность литературного произведения автоматически не означает плохой фильм. Есть посредственные в художественном и кинематографическом смыслах литературные произведения, по которым сняты великолепные фильмы. Например, «Собачье сердце» Булгакова. Сценаристы, режиссёры, операторы и актёры могут как следует вложиться и «вытащить» любой роман, но это будет уже не совсем «тот» роман, который задумывал и написал автор. И, напротив, есть литературные произведения, о которых справедливо говорят: «Роман лучше снятого по нему фильма».

Так что кинематографическая судьба романа «Обитель» ― недодуманного, очень небрежно написанного, сырого ― пока не просматривается. В следующей редакции Прилепин, надеюсь, переработает свой роман.

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает без выходных.

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

book-writing@yandex.ru

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 5. Полифонический канон

Полифонизм. Прения между телом и червями. 1435–1440. Рукопись. Британская библиотека, Лондон

Где жизнь, где её отражение, а где их диалог — в этом иногда бывает страшно разбираться. Прения между телом и червями. 1435—1440 гг. Рукопись. Британская библиотека, Лондон.

Андрей Рудалёв в рецензии ««Обитель»: между ангелами и бесами» (журнал «Урал», 2014, № 8) отмечал:

«Прилепин показывает, что у каждого своя правда. С этой правдой идёт человек по жизни, обустраивает её. Покрывается ею, будто одеждами, но здесь, в соловецкой фантасмагории, все эти правды перемешаны, с людей, как перед входом на Секирку, срывают одежды и оставляют голыми, то есть без понимания о жизни, без их правды. Это и ломает людей, больше всего их страшит».

Ещё цитата:

«Захар Прилепин в своём новом романе избегает соблазна простых решений — чёткого диагноза или жёсткого приговора. При этом старается преподнести весь полифонийный хор мыслей, суждений, правд. Чтобы самому не раствориться в этой буре, он обозначил свою авторскую позицию в разговоре с дочерью Эйхманиса: «Я очень мало люблю советскую власть, — медленно подбирая слова, ответил я. — Просто её особенно не любит тот тип людей, что мне, как правило, отвратителен». Уже эта фраза свидетельствует о том, что роман «Обитель» — не политический, не идеологический текст, а роман о людях, о человеке, который пришёл со своей правдой, и она рассыпалась, а он остался голым, да ещё и в экстремальных условиях».

И ещё:

«Образ Соловков у Прилепина создаётся в полифонии голосов, мнений. Для каждого свои Соловки. Разные формы и разные фазы цивилизации».

Когда в романе «у каждого своя правда» ― это предполагает возможность заявки на полифонический канон. Но только заявки. И Рудалёв прямо не называет роман полифоническим, а только, как я считаю, некорректно использует словосочетания «полифония голосов, мнений» и «полифонийный хор мыслей, суждений, правд». К канону романа такая «полифоничность» прямого отношения не имеет. Заменил бы Рудалёв свою «полифоничность» любым другим словом, означающим «разнообразие», смысл его утверждений не изменился бы. Каноническая же «полифоничность» имеет узкий, определённый (Бахтиным и принятый отечественным литературоведением) смысл ― к несчастью, очень трудно понимаемый смысл.

Лев Данилкин в своей рецензии ««Обитель» Захара Прилепина: лагерный ад как модель страны» (журнал «Афиша» от 29 апреля 2014 г.) высказался так:

«Нелепо пересказывать романные беседы — с намерением выпарить «окончательный смысл» из большого, полифоничного романа, где с десяток героев-идеологов, и у каждого есть какая-то своя, неопровержимая правда; любая короткая рецензия на «Обитель» неизбежно окажется вспышкой вульгарности. Очень грубо: роман про то, что и начальство не с Луны приехало, и заключённые — продукты российской культуры и истории. Звери все — и палачи, и жертвы; лёгкость обмена ролями свидетельствует о внутреннем родстве. Но только не потому что и те и те — «рабы», как брешут про них, а потому что готовы ад устроить другим — лишь бы спасти и спастись».

Данилкин, как видим, прямо относит роман к полифоническому канону.

Так ли это?

Похоже, Данилкин считает, что, если в романе имеются герои-идеологи, «и у каждого есть какая-то своя, неопровержимая правда», и герои представляют собой две спорящие стороны, то роман должен проходить по канону полифоническому.

Это не обязательно так. Потому что в бахтинское понятие «полифоничности» кроме двух спорящих сторон обязательно входит третья сторона ― читатель. У Достоевского «автора нет», а читатель втянут в идеологический спор героев. У Прилепина «автор есть» ― его уши торчат буквально на каждой странице романа, ― а читатель в триалог (полилог) с героями не втянут.

Коль я взялся подробно разобрать роман «Обитель» по части художественности, позволю себе привести, не делая ссылок, значительные по объёму выдержки из общеизвестных старых источников о двух канонах полифоническом и монологическом.

Полифон

Если коротко, полифоничность — это многоголосность, многоголосие. В литературу термин пришёл из музыки. В отношении литературы, термин «полифоничность» первым стал использовать М.М. Бахтин― на примере творчества Достоевского, в основном. Романы Достоевского, как литературные произведения полифонического канона, изучены лучше всего. Вот и поищем различия между ними и романом «Обитель».

Философия в драматургии Достоевского — интуитивна. Писатель не продумывает, а прочувствует своих героев, создавая сложнейший барьер для исследователей его творчества, чей язык подразумевает жёсткую монофоничность взгляда. Здесь кроется ключевое противление прозы Достоевского дискурсивному исследовательскому перу. Противление, обратно сопоставимое с разрешением любых бинарных конфликтов через тринитарное мышление.

Тексты Евангелия — ярчайший пример и антиномий, возводимых до полифоничности, и художественной прозрачности, отвергающей дискурсивную однозначность. Евангельские притчи — довлеющий художественный приём изложения Христом своего учения и своих пророчеств — драматургически корректны: построенные на конфликтах и ситуационных противопоставлениях, они строго держатся в жанровых рамках. Но Христос одухотворяет жанр, выводя притчи за рамки драматургической бинарности. Иногда подытоживая притчу моралью, и тем самым становясь на позицию третьего голоса, разрушающего субъективное противопоставление двух монофонических позиций, а иногда побуждая каждого из своих слушателей стать на эту позицию, Христос возвышает художественность до парадигмов, антиномию до катарсиса в полифоничности.

Это размышление всецело применимо к текстам Достоевского и абсолютно неприменимо к разбираемому роману Прилепина. Достоевский, мыслитель интуитивный, он не стремится аргументировать, то есть занимать некую позицию и отстаивать её правоту — он создаёт художественный конфликт, бинарность которого разрушается вовлечением читателя в триалог и даёт ему ощущение Истины. Конечно же, вся драматургия в основе своей нацелена именно на это вовлечение, но не каждому художественному конфликту удаётся настолько вовлечь читателя, чтобы тот стал полноценным соучастником разрушения драматургической бинарности. Прочтение далеко не каждого романа ведёт к катарсису. Хотел бы я увидеть читателя, кто, прочтя «Обитель», испытал бы катарсис.

Поли Есть вопрошающие, есть отвечающие...

Есть вопрошающие, есть отвечающие. Плюс воля создателя.
Алессандро Маньяско. Допросы в тюрьме.
1710 г. Художественно-исторический музей, Вена.

Художественная прозрачность прозы Достоевского, его постановка конфликтов позволяет каждому возвыситься до ощущения Истины, то есть до обретения полифонического взгляда на задаваемую писателем проблематику. Но все попытки дискурсивной однозначности, монофоничности в трактовке или исследовании текстов Достоевского не только низводят катарсис до полемики, но и противоречат самой сути творчества писателя.

Как писал Бахтин, «мир Толстого монолитно монологичен» и составляет монофоничную картину. С мировоззренческой точки зрения его романы не антиномичны. Напротив, герои Достоевского каждый наделён претендующим на абсолютность и монолитность мировоззрением. Поэтому драматургияДостоевского не дидактична, но проблематична — и разрешение этой проблематики доверяется писателем самому читателю.

В драматургии же «страшилок», которыми усыпан роман Прилепина, доминирует ― и даже сверх всякой меры выпячивается ― авторская дидактичность. Особенно навязчиво она выставляется в теме «преступлений чекистов». Автор буквально на каждой странице стращает читателей кровожадными чекистами, аки виртуальный пастух мог бы стращать своё стадо баранов ― волками. То есть, Прилепин-автор жёстко позиционировал себя, заняв одну из сторон межклассового политического конфликта, который, между прочим, определяет понимание содержания романа с лагерной темой из 1920-х годов. Автор ― через повествователя и толпу героев ― открыто и жёстко прессует одну из сторон мировоззренческого конфликта. Такая авторская позиция в тексте ― чистой воды монологизм. Чтобы в теме «преступной советской власти» сойти за полифонического автора, Прилепин должен был показать большевиков, чекистов и красноармейцев и с другой ― достойной ― стороны. Это ведь они отстояли идеалы Великого Октября (мир ― народам, землю ― крестьянам, заводы ― рабочим, затеяли всеобщий ликбез, электрификацию, спасли беспризорников…), это они закончили мировую войну (пусть и «худым» миром) и победили Антанту ― новых капиталистов взамен «родных» кровопийц, которые ничего не сделали для своего народа-кормильца за 300 лет и даже, напротив, закрепостили его, в то время как в Западной Европе крестьяне получили свободу ещё в XVI веке, это они сохранили почти всю территорию империи и защитили границы СССР… Но ни одного упоминания этих фундаментальных заслуг нет в романе. В романе чекисты и красноармейцы исключительно «кровожадные», «преступники», «убийцы», «насильники»… ― и всё.

Позже, в другой части своего отзыва, я подробно разберу тенденциозность Прилепина, его навязчивое присутствие в тексте, не оставляющие роману возможности называться полифоническим. А сейчас вернусь к романам Достоевского.

Для создания полифонического мира Достоевскому нужно было — как гениальнейшему актёру — вживаться в роли даже тех, кто был ему неприятен, противен, но которым Достоевский не мог отказать ни в существовании, ни в сочувствии, основанном на понимании. Именно сочувствие — как технический актёрский термин, «сопереживание» — позволяло Достоевскому взглянуть изнутри на своих героев, многие из которых и в своих позитивных, и в негативных проявлениях имеют мало общего с самим писателем.

Особо нужно отметить, что свои романы «Пятикнижия» Достоевский не писал рукой, а диктовал, то есть фактически представлял их в виде моноспектакля. Эти искрометные актёрские этюды — единственным свидетелем которых была его супруга и стенограф Анна Григорьевна — позволяли Достоевскому не только максимально сократить дистанцию между собой и своими создаваемыми героями, но и давали возможность отточить их диалоги до абсолютного жизнеподобия. И до начала работы со стенографом Достоевский, работая, вслух проговаривал диалоги своих героев, чем иногда даже досаждал своим соседям.

Очень трудно провести однозначную грань между личностными особенностями героев, которых Достоевский лишь понимал и которым сочувствовал, и героев, которых писатель наделял собственными — пусть и гипертрофированными — достоинствами и пороками. Соответственно невозможно ни опровергнуть, ни подтвердить любые параллели между мировоззрениями Достоевского и им вымышленных персонажей — возможно лишь признать их абсолютную спекулятивность.

Прилепин же своё мировоззрение выпячивает, привнося в художественное произведение, роман «Обитель», себя, человека из другой эпохи.

Для достижения максимального проникновения в суть тревожащих его тем, Достоевский использует аппарат художественный, прозрачный, полифонический. Достоевский даёт право на существование непримиримым позициям — как среди своих героев, так и среди исследователей своего творчества.

Следуя художественному принципу Достоевского, нельзя отказывать в «своей правде» никому из дискурсивных толкователей, каждый из которых понимает и трактует тексты писателя сообразно собственному мировоззрению.

Итак, Достоевский создал новый для мировой литературы романный канон ― полифонический. Теперь более подробно рассмотрим отличия романа полифонического типа от романа обычного ― монологического (гомофонического).

При ознакомлении с обширной литературой о Достоевском создаётся впечатление, что дело идёт не об одном авторе-художнике, писавшем романы и повести, а о целом ряде философских выступлений нескольких авторов-мыслителей — Раскольникова, Мышкина, Ставрогина, Ивана КарамазоваВеликого инквизитора и других. Для литературно-критической мысли творчество Достоевского распалось на ряд самостоятельных и противоречащих друг другу философских построений, защищаемых его героями. Среди них далеко не на первом месте фигурируют и философские воззрения самого автора. Голос Достоевского для одних исследователей сливается с голосами тех или иных из его героев, для других является своеобразным синтезом всех этих идеологических голосов, для третьих, наконец, он просто заглушается ими. С героями полемизируют, у героев учатся, их воззрения пытаются доразвить до законченной системы. Герой идеологически авторитетен и самостоятелен, он воспринимается как автор собственной полновесной идеологической концепции, а не как объект завершающего художественного видения Достоевского. Для сознания критиков прямая полновесная значимость слов героя разбивает монологическую плоскость романа и вызывает на непосредственный ответ, как если бы герой был не объектом авторского слова, а полноценным и полноправным носителем собственного слова.

Совершенно справедливо отмечал эту особенность литературы о Достоевском Б.М. Энгельгардт:

«Разбираясь в русской критической литературе о произведениях Достоевского, легко заметить, что, за немногими исключениями, она не подымается над духовным уровнем его любимых героев. Не она господствует над предстоящим материалом, но материал целиком владеет ею. Она всё ещё учится у Ивана Карамазова и Раскольникова, Ставрогина и Великого инквизитора, запутываясь в тех противоречиях, в которых запутывались они, останавливаясь в недоумении перед не разрешёнными ими проблемами и почтительно склоняясь перед их сложными и мучительными переживаниями».

Аналогичное наблюдение сделал Ю. Мейер-Грефе:

«Кому когда-нибудь приходила в голову идея — принять участие в одном из многочисленных разговоров «Воспитания чувств»? [роман французского писателя XIX в. Флобера] А с Раскольниковым мы дискутируем, — да и не только с ним, но и с любым статистом».

Поли Раскольников-мыслитель

Раскольников ― герой-мыслитель, с которых читатель хочет дискутировать

Если задать тот же вопрос относительно романа «Обитель», то ответ будет очевидным. Отвечу и за себя: с Раскольниковым я дискутировал, и не раз, а с героями «Обители» ― чур меня! А если нет разговора читателя со спорящими героями, какой же это полифонический роман?

Особенность критической литературы о Достоевском нельзя, конечно, объяснить одною только методологическою беспомощностью критической мысли и рассматривать как сплошное нарушение авторской художественной воли. Нет, такой подход критической литературы, равно как и непредубеждённое восприятие читателей, всегда спорящих с героями Достоевского, действительно отвечает основной структурной особенности произведений русского классика. Достоевский, подобно гётевскому Прометею, создаёт не безгласных рабов (как Зевс), а свободных людей, способных стать рядом со своим творцом, не соглашаться с ним и даже восставать на него.

Множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний, подлинная полифония полноценных голосов действительно является основною особенностью романов Достоевского. Не множество характеров и судеб в едином объективном мире в свете единого авторского сознания развёртывается в его произведениях, но именно множественность равноправных сознаний с их мирами сочетается здесь, сохраняя свою неслиянность, в единство некоторого события. Главные герои Достоевского действительно в самом творческом замысле художника не только объекты авторского слова, но и субъекты собственного, непосредственно значащего слова. Слово героя поэтому вовсе не исчерпывается здесь обычными характеристическими и сюжетно-прагматическими функциями, но и не служит выражением собственной идеологической позиции автора (как у Байрона, например, или у Прилепина). Сознание героя дано как другое, чужое сознание, но в то же время оно не опредмечивается, не закрывается, не становится простым объектом авторского сознания. В этом смысле образ героя у Достоевского — не обычный объектный образ героя в традиционном романе.

Достоевский создал существенно новый романный жанр. Поэтому-то его творчество не укладывается ни в какие рамки, не подчиняется ни одной из тех историко-литературных схем, какие мы привыкли прилагать к явлениям европейского романа. В его произведениях появляется герой, голос которого построен так, как строится голос самого автора в романе обычного типа. Слово героя о себе самом и о мире так же полновесно, как обычное авторское слово; оно не подчинено объектному образу героя как одна из его характеристик, но и не служит рупором авторского голоса. Ему принадлежит исключительная самостоятельность в структуре произведения, оно звучит как бы рядом с авторским словом и особым образом сочетается с ним и с полноценными же голосами других героев.

Отсюда следует, что обычные сюжетно-прагматические связи предметного или психологического порядка в мире Достоевского недостаточны: ведь эти связи предполагают объектность, опредмеченность героев в авторском замысле, они связывают и сочетают завершённые образы людей в единстве монологически воспринятого и понятого мира, а не множественность равноправных сознаний с их мирами. Обычная сюжетная прагматика в романах Достоевского играет второстепенную роль и несёт особые, а не обычные функции. Последние же скрепы, созидающие единство его романного мира, иного рода; основное событие, раскрываемое его романом, не поддаётся обычному сюжетно-прагматическому истолкованию.

Далее, и самая установка рассказа — всё равно, даётся ли он от автора или ведётся рассказчиком или одним из героев, — должна быть совершенно иной, чем в романах монологического типа. Та позиция, с которой ведётся рассказ, строится изображение или даётся осведомление, должна быть по-новому ориентирована по отношению к этому новому миру — миру полноправных субъектов, а не объектов. Сказовое, изобразительное и осведомительное слово должны выработать какое-то новое отношение к своему предмету.

Таким образом, все элементы романной структуры у Достоевского глубоко своеобразны; все они определяются тем новым художественным заданием, которое только он сумел поставить и разрешить во всей его широте и глубине: заданием построить полифонический мир и разрушить сложившиеся формы европейского, в основном монологического (гомофонического) романа.

В «Обители» же автор не заморачивается, как Достоевский, над «своеобразными элементами романной структуры», а вполне удовлетворяется привычной для себя структурой «пацанского» произведения, только на сей раз растянув зачем-то повесть до объёма романа. Количество «страшилок», которое смогло уместиться в романе, конечно, гораздо больше, чем их могло бы влезть в повесть, но разве их безумное умножение что-нибудь дополнительно дало содержанию произведения?

С точки зрения последовательно-монологического видения и понимания изображаемого мира и монологического канона построения романа мир Достоевского может представляться хаосом, а построение его романов — каким-то конгломератом чужеродных материалов и несовместимых принципов оформления. Только в свете основного художественного задания Достоевского может стать понятной глубокая органичность, последовательность и цельность его поэтики.

И диалектика, и антиномика действительно наличествуют в мире Достоевского. Мысль его героев действительно иногда диалектична или антиномична. Но все логические связи остаются в пределах отдельных сознаний и не управляют событийными взаимоотношениями между ними. Мир Достоевского глубоко персоналистичен. Всякую мысль он воспринимает и изображает как позицию личности. Поэтому даже в пределах отдельных сознаний диалектический или антиномический ряд — лишь абстрактный момент, неразрывно сплетённый с другими моментами цельного конкретного сознания. Через это воплощённое конкретное сознание в живом голосе цельного человека логический ряд приобщается единству изображаемого события. Мысль, вовлечённая в событие, становится сама событийной и приобретает тот особый характер «идеи-чувства», «идеи-силы», который создаёт неповторимое своеобразие «идеи» в творческом мире Достоевского. Изъятая из событийного взаимодействия сознаний и втиснутая в системно-монологический контекст, хотя бы и самый диалектический, идея неизбежно утрачивает это своё своеобразие и превращается в плохое философское утверждение.

Поразительная внутренняя самостоятельность героев Достоевского достигнута определёнными художественными средствами. Это прежде всего свобода и самостоятельность их в самой структуре романа по отношению к автору, точнее, по отношению к обычным овнешняющим и завершающим авторским определениям. Это не значит, конечно, что герой выпадает из авторского замысла. Нет, эта самостоятельность и свобода его как раз входят в авторский замысел. Этот замысел как бы предопределяет героя к свободе (относительной, конечно) и, как такового, вводит в строгий и рассчитанный план целого.

Относительная свобода героя не нарушает строгой определённости построения, как не нарушает строгой определённости математической формулы наличие в её составе иррациональных или трансфинитных величин. Эта новая постановка героя достигается не выбором темы, отвлечённо взятой (хотя, конечно, и она имеет значение), а всею совокупностью особых художественных приёмов построения романа, впервые введённых Достоевским.

Основное у Достоевского — совершенно новое видение и изображение внутреннего человека, а, следовательно, и связующего внутренних людей события.

Поли Гроссман

Л. Гроссман основную особенность поэтики Достоевского усматривает в нарушении органического единства материала, требуемого обычным каноном, в соединении разнороднейших и несовместимейших элементов в единстве романной конструкции, в нарушении единой и цельной ткани повествования:

«Таков основной принцип его романической композиции: подчинить полярно не совместимые элементы повествования единству философского замысла и вихревому движению событий. Сочетать в одном художественном создании философские исповеди с уголовными приключениями, включить религиозную драму в фабулу бульварного рассказа, привести сквозь все перипетии авантюрного повествования к откровениям новой мистерии — вот какие художественные задания выступали перед Достоевским и вызывали его на сложную творческую работу. Вопреки исконным традициям эстетики, требующей соответствия между материалом и обработкой — предполагающей единство и, во всяком случае, однородность и родственность конструктивных элементов данного художественного создания, Достоевский сливает противоположности. Он бросает решительный вызов основному канону теории искусства. Его задача: преодолеть величайшую для художника трудность — создать из разнородных, разноценных и глубоко чуждых материалов единое и цельное художественное создание. Вот почему книга Иова, Откровение св. Иоанна, евангельские тексты, Слово Симеона Нового Богослова, всё, что питает страницы его романов и сообщает тон тем или иным его главам, своеобразно сочетается здесь с газетой, анекдотом, пародией, уличной сценой, гротеском или даже памфлетом. Он смело бросает в свои тигеля всё новые и новые элементы, зная и веря, что в разгаре его творческой работы сырые клочья будничной действительности, сенсации бульварных повествований и боговдохновенные страницы священных книг расплавятся, сольются в новый состав и примут глубокий отпечаток его личного стиля и тона».

Это великолепная описательная характеристика жанровых и композиционных особенностей романов Достоевского. Однако, едва ли вихревое движение событий, как бы оно ни было мощно, и единство философского замысла, как бы он ни был глубок, достаточны для разрешения той сложнейшей и противоречивейшей композиционной задачи, которую так остро и наглядно сформулировал Гроссман. Что касается вихревого движения, то здесь с Достоевским может поспорить самый пошлый голливудский кинороман. Единство же философского замысла само по себе, как таковое, не может служить последней основой художественного единства.

Неверно и утверждение Гроссмана, что весь этот разнороднейший материал Достоевского принимает «глубокий отпечаток его личного стиля и тона». Если бы это было так, то чем бы отличался роман Достоевского от обычного типа романа, от той же «эпопеи флоберовской манеры, словно высеченной из одного куска, обточенной и монолитной»? Такой роман, как «Бувар и Пекюше», например, объединяет содержательно разнороднейший материал, но эта разнородность в самом построении романа не выступает и не может выступать резко, ибо подчинена проникающему её насквозь единству личного стиля и тона, единству одного мира и одного сознания.

Вот какую аннотацию романа «Бувар и Пекюше» Гюстава Флобера даёт издательство «Азбука-Классика» (2012 г.):

«В жаркий полдень на парижском бульваре встретились и разговорились два немолодых господина — Бувар и Пекюше. Оказалось, что оба они переписывают бумаги в конторе, а всё свободное время посвящают «научным штудиям». О дружбе с первого взгляда, об этих забавных чудаках, бескорыстно и без малейшей взаимности влюблённых в науку, о человеческой глупости и её неповторимом очаровании и рассказывается в этом романе Гюстава Флобера. Почти шесть лет жизни великий французский писатель посвятил этому роману, так и оставшемуся незаконченным. По выходу книги один критик, обожавший «Госпожу Бовари», назвал «Бувара и Пекюше» ошибкой, а другой (Реми де Гурмон) заявил, что это величайшее произведение мировой литературы. За читателем остаётся право сделать свой вывод».

Поли Флобер

Читатель же — что французский, что русский, что, наверное, и китайский — остаётся безучастным: ему спор Бувара и Пекюше не интересен. Зато как вовлечены в спор, например, Раскольникова с Петром Петровичем читатели «Преступления и наказания».

С точки зрения монологического понимания единства стиля (а пока существует только такое понимание) роман Достоевского многостилен или бесстилен, с точки зрения монологического понимания тона роман Достоевского многоакцентен и ценностно противоречив; противоречивые акценты скрещиваются в каждом слове его творений. Если бы разнороднейший материал Достоевского был развёрнут в едином мире, соотносительном единому монологическому авторскому сознанию, то задача объединения несовместимого не была бы разрешена и Достоевский был бы плохим, бесстильным художником; такой монологический мир фатально распадается на свои составные, несхожие, взаимно чуждые части, и перед нами раскинутся неподвижно, нелепо и беспомощно страница из Библии рядом с заметкой из дневника происшествий или лакейская частушка рядом с шиллеровским дифирамбом радости.

На самом деле несовместимейшие элементы материала Достоевского распределены между несколькими мирами и несколькими полноправными сознаниями, они даны не в одном кругозоре, а в нескольких полных и равноценных кругозорах, и не материал непосредственно, но эти мифы, эти сознания с их кругозорами сочетаются в высшее единство, так сказать, второго порядка, в единство полифонического романа. Мир частушки сочетается с миром шиллеровского дифирамба, кругозор Смердякова сочетается с кругозором Дмитрия и Ивана Карамазовых. Благодаря этой разномирности материал до конца может развить своё своеобразие и специфичность, не разрывая единства целого и не механизируя его. Как бы разные системы отсчёта объединяются здесь в сложном единстве эйнштейновской вселенной.

В другой работе Л. Гроссман ближе подходит именно к многоголосости романа Достоевского. В книге «Путь Достоевского» он выдвигает исключительное значение диалога в его творчестве:

«Форма беседы или спора, где различные точки зрения могут поочередно господствовать и отражать разнообразные оттенки противоположных исповеданий, особенно подходит к воплощению этой вечно слагающейся и никогда не застывающей философии. Перед таким художником и созерцателем образов, как Достоевский, в минуту его углублённых раздумий о смысле явлений и тайне мира должна была предстать эта форма философствования, в которой каждое мнение словно становится живым существом и излагается взволнованным человеческим голосом».

Поли Гроссм

Этот диалогизм Гроссман склонен объяснять не преодолённым до конца противоречием в мировоззрении Достоевского. В его сознании рано столкнулись две могучие силы — гуманистический скепсис и вера — и ведут непрерывную борьбу за преобладание в его мировоззрении.

Можно не согласиться с этим объяснением, по существу выходящим за пределы объективно наличного материала, но самый факт множественности (в данном случае двойственности) неслиянных сознаний указан верно. Правильно отмечена и персоналистичность восприятия идеи у Достоевского. Каждое мнение у него действительно становится живым существом и неотрешимо от воплощённого человеческого голоса. Введённое в абстрактный системно-монологический контекст, оно перестаёт быть тем, что оно есть.

Если бы Гроссман связал композиционный принцип Достоевского — соединение чужероднейших и несовместимейших материалов — множественностью не приведённых к одному идеологическому знаменателю центров — сознаний, то он подошёл бы вплотную к художественному ключу романов Достоевского — к полифонии.

Характерно понимание Гроссманом диалога у Достоевского как формы драматической и всякой диалогизации как непременно драматизации. Литература нового времени знает только драматический диалог и отчасти философский диалог, ослабленный до простой формы изложения, до педагогического приёма. Между тем драматический диалог в драме и драматизованный диалог в повествовательных формах всегда обрамлены прочной и незыблемой монологической оправой. В драме эта монологическая оправа не находит, конечно, непосредственного словесного выражения, но именно в драме она особенно монолитна. Реплики драматического диалога не разрывают изображаемого мира, не делают его многопланным; напротив, чтобы быть подлинно драматическими, они нуждаются в монолитнейшем единстве этого мира. В драме он должен быть сделан из одного куска. Всякое ослабление этой монолитности приводит к ослаблению драматизма. Герои диалогически сходятся в едином кругозоре автора, режиссёра, зрителя на чётком фоне односоставного мира. Концепция драматического действия, разрешающего все диалогические противостояния, чисто монологическая. Подлинная многопланность разрушила бы драму, ибо драматическое действие, опирающееся на единство мира, не могло бы уже связать и разрешить её. В драме невозможно сочетание целостных кругозоров в надкругозорном единстве, ибо драматическое построение не даёт опоры для такого единства. Поэтому в полифоническом романе Достоевского подлинно драматический диалог может играть лишь весьма второстепенную роль.

В полифоническом романе Достоевского дело идёт не об обычной диалогической форме развёртывания материала в рамках его монологического понимания на твёрдом фоне единого предметного мира. Нет, дело идёт о последней диалогичности, то есть о диалогичности последнего целого. Драматическое целое в этом смысле монологично; роман же Достоевского диалогичен. Он строится не как целое одного сознания, объектно принявшего в себя другие сознания, но как целое взаимодействия нескольких сознаний, из которых ни одно не стало до конца объектом другого; это взаимодействие не даёт созерцающему опоры для объективации всего события по обычному монологическому типу (сюжетно, лирически или познавательно), делает, следовательно, и созерцающего участником. Роман не только не даёт никакой устойчивой опоры вне диалогического разрыва для третьего, монологически объемлющего сознания (имеется в виду читатель ― С.Л.), — наоборот, всё в нём строится так, чтобы сделать диалогическое противостояние безысходным. С точки зрения безучастного «третьего» не строится ни один элемент произведения. В самом романе этот безучастный «третий» никак не представлен. Для него нет ни композиционного, ни смыслового места. В этом не слабость автора, а его величайшая сила. Этим завоевывается новая авторская позиция, лежащая выше монологической позиции.

На множественность одинаково авторитетных идеологических позиций и на крайнюю разнородность материала указывает как на основную особенность романов Достоевского и Отто Каус в своей книге «Достоевский и его судьба». Ни один автор, по Каусу, не сосредоточивал на себе столько противоречивейших и взаимно исключающих друг друга понятий, суждений и оценок, как Достоевский, но самое поразительное то, что произведения Достоевского как будто бы оправдывают все эти противоречивейшие точки зрения: каждая из них действительно находит себе опору в романах Достоевского.

Вот как характеризует Каус эту исключительную многосторонность и многопланность Достоевского:

«Достоевский — это такой хозяин дома, который отлично уживается с самыми пёстрыми гостями, способен овладеть вниманием самого разношерстного общества и умеет держать всех в одинаковом напряжении. Старомодный реалист с полным правом может восхищаться изображением каторги, улиц и площадей Петербурга и произвола самодержавного строя, а мистик с не меньшим правом может увлекаться общением с Алёшей, с князем Мышкиным и Иваном Карамазовым, которого посещает чёрт. Утописты всех оттенков могут находить свою радость в снах «смешного человека», Версилова или Ставрогина, а религиозные люди — укреплять свой дух той борьбой за бога, которую ведут в этих романах и святые и грешники. Здоровье и сила, радикальный пессимизм и пламенная вера в искупление, жажда жизни и жажда смерти — всё это борется здесь никогда не разрешающейся борьбой. Насилие и доброта, гордое высокомерие и жертвенное смирение — вся необозримая полнота жизни в выпуклой форме воплощена в каждой частице его творений. При самой строгой критической добросовестности каждый может по-своему истолковывать последнее слово автора. Достоевский многогранен и непредвидим во всех движениях своей художественной мысли; его произведения насыщены силами и намерениями, которые, казалось бы, разделены непреодолимыми безднами».

К другому моменту той же основной особенности Достоевского подошёл В.Комарович в работе «Роман Достоевского «Подросток», как художественное единство». Анализируя этот роман, он вскрывает в нём пять обособленных сюжетов, связанных лишь весьма поверхностно фабулярной связью. Это заставляет его предположить какую-то иную связь по ту сторону сюжетного прагматизма:

«Выхватывая… клочки действительности, доводя «эмпиризм» их до крайней степени, Достоевский ни на минуту не позволяет нам забыться радостным узнаванием этой действительности (как Флобер или Л. Толстой), но пугает, потому что именно выхватывает, вырывает всё это из закономерной цепи реального; перенося эти клочки к себе, Достоевский не переносит сюда закономерных связей нашего опыта: роман Достоевского замыкается в органическое единство не сюжетом».

Поли Комарович

Действительно, монологическое единство мира в романе Достоевского нарушено, но вырванные куски действительности вовсе не непосредственно сочетаются в единстве романа: эти куски довлеют целостному кругозору того или иного героя, осмыслены в плане одного или другого сознания. Если бы эти клоки действительности, лишённые прагматических связей, сочетались непосредственно, как эмоционально-лирически или символически созвучные, в единстве одного монологического кругозора, то перед нами был бы мир романтика, например, мир Гофмана, но вовсе не мир Достоевского.

Теперь коснёмся диалогической природы всех элементов романной структуры у Достоевского. В. Шкловский писал:

«Не только герои спорят у Достоевского, отдельные элементы сюжетного развёртывания как бы находятся во взаимном противоречии: факты по-разному разгадываются, психология героев оказывается самопротиворечивой; эта форма является результатом сущности».

Действительно, существенная диалогичность Достоевского вовсе не исчерпывается теми внешними, композиционно выраженными диалогами, которые ведут его герои. Полифонический роман весь сплошь диалогичен. Между всеми элементами романной структуры существуют диалогические отношения, то есть они контрапунктически противопоставлены. Ведь диалогические отношения — явление гораздо более широкое, чем отношения между репликами композиционно выраженного диалога, это — почти универсальное явление, пронизывающее всю человеческую речь и все отношения и проявления человеческой жизни, вообще всё, что имеет смысл и значение.

Сознание критиков, исследователей и читателей до сих пор порабощает идеология героев Достоевского. Художественная воля писателя не достигает отчётливого теоретического осознания. Кажется, что каждый входящий в лабиринт полифонического романа не может найти в нём дороги и за отдельными голосами не слышит целого. Часто не схватываются даже смутные очертания целого; художественные же принципы сочетания голосов вовсе не улавливаются ухом. Каждый по-своему толкует последнее слово Достоевского, но все одинаково и упорно толкуют его как одно слово, один голос, один акцент, а в этом как раз коренная ошибка. Надсловесное, надголосовое, надакцентное единство полифонического романа остаётся до сих пор нераскрытым.

Повторю, полифонический канон очень труден для понимания. Жанровая принадлежность романов Достоевского изучается до сих пор. В автореферате своей докторской диссертации «Герои и жанровые формы романов Тургенева и Достоевского» (2007г.) Г.М. Ребель писала:

«Определение «полифонический» применительно к роману Достоевского представляется нам более адекватным, чем «роман-трагедия», ибо действительно отражает не только принцип его сюжетно-композиционной организации, в основе которой лежит столкновение-противоборство «голосов» героев, но и сущностные его смыслы (полифония выступает способом преодоления одиночества и трагизма бытия), однако, как подробно показано в нашей работе, герой-идеолог Достоевского, получивший неведомую дотоле свободу высказывания, в то же самое время лишён свободы умолчания, свободы существования в себе и для себя и в конечном счёте и как персонаж, и как личность, всецело замкнутая на одну-единственную идею-страсть, значительно менее свободен, чем герой Тургенева. А это не просто корректирует содержание термина «полифонический роман», но и ставит под вопрос его жанрово-различительный потенциал, тем более что по ведомству монологизма скопом зачисляются столь разные формы, как романы Тургенева, Гончарова и Толстого. По-видимому, многоголосие ― это не жанрово-различительный признак внутри романной парадигмы, а жанровый признак романа как такового, одно из его структурно-содержательных свойств, по-разному, с разной степенью интенсивности проявляющееся в разных произведениях.

Существенным представляется и следующее уточнение: романную полифонию Достоевского, предопределили, на наш взгляд, кроме «памяти жанра», на которую указывает и которую подробно представляет М. Бахтин, два других обстоятельства: описанный в «Записках из Мёртвого дома» опыт каторжных дебатов, которые, по наблюдениям писателя, были для его товарищей по несчастью способом психологической разрядки, самоутверждения и самосохранения (то есть не эстетический, а сугубо жизненный импульс), и влияние Книги Иова, к смыслу и структуре которой во многом восходят романы Достоевского».

Как видим, Ребель присоединяет к бахтинскому определению полифоничности романов Достоевского ещё два отличительных (индивидуальных для классика) признака («обстоятельства»).

Итак, наличие в произведении спора неслиянных голосов героев ― это только одна из нескольких составных частей полифонии, а именно по этому единственному ― оторванному от остальных ― признаку в своих рецензиях на «Обитель» Рудалёв и Данилкин судили о полифоничности романа.

По моему убеждению, у Прилепина роман получился монологическим, хотя идея и тема романа требовали полифонического. В полифоническом каноне автора должно быть как можно меньше, а точнее, автор должен рассыпаться на несколько авторов, каждый из которых отстаивает свою точку зрения. В «Обители» же автор не только не рассыпается и остаётся монолитным, но даже не скрывает своей позиции.

Почему канон «Обители», если мыслить критериями «большой литературы», должен быть полифоническим? В романе главный конфликт имеет классовые корни. Классовое мировоззрение ― вот уж великолепная предпосылка для полифонии: здесь герои насмерть стоят на антагонистических позициях. Но автор классовую природу конфликта не изобразил, а это нужно было сделать обязательно, ибо в описываемое в романе время вся страна, едва вышедшая из мировой войны, из двух революций и гражданской войны, и под угрозой контрреволюционных мятежей и даже очередной внешней интервенции (вспомним: Савинков, басмачи, белоказачество, массовое вредительство и саботаж, убийства лидеров большевиков и секретарей губкомов…), вся страна находилась в состоянии классового мировосприятия, люди из обоих лагерей («победившего» и «проигравшего») оставались ещё заточенными на продолжение классовой борьбы, хотя уже не только с оружием в руках.

Если литератор претендует на роль объективного художественного судьи эпохи, он должен в своём произведении равнозначно представить и позицию обвинения, и позицию защиты. А что читатель находит в «Обители»? Находит обвинение в сторону «победивших» ― и всё. Повествователь хоть одно доброе слово сказал о чекистах? Нет. Хоть один из толпы героев романа открыл рот в пользу большевиков и красноармейцев? Ни один. Может быть, для искомого мной «доброго слова» в пользу чекистов автору не хватило нескольких десятков героев? Тогда подселил бы ещё парочку персонажей ― как выразителей антитезы позиции автора, как это всегда делали (создавали мощную оппозицию) в своих романах Достоевский, Горький, Шолохов. Волей автора, однако, не нашлось места для таких героев в огромном романе. Мне это говорит о незрелости автора как художника и его неготовности писать об эпохе.

Повторю коротко: для полифонического канона роман должен иметь: 1) особенную структуру; 2) «отсутствие» автора; 3) неслиянность голосов героев; 4) вовлечение в дискурс читателя. Всё это мы находим у Достоевского.

В «Обители» же: 1) нет «особенной структуры» (повесть с линейным сюжетом растянута до объёма романа, глав нет… но о негодной структуре ― в другом разделе моего отзыва); 2) уши тенденциозного автора выглядывают из-за спин повествователя и героев; 3) в связи с пунктом «2», читатель знает позицию автора и поэтому о неслиянности голосов героев можно говорить только с огромной натяжкой, и поэтому же «непримиримые» споры героев приобретают (в восприятии читателя) характер пустой болтовни; 4) читатель не желает втягиваться в пустую болтовню.

Главный удар по полифоническому звучанию романа наносит присутствие в романе автора с заведомо определённой, а значит монологической, позицией в споре. В романе отчётливо выражен обвинительный уклон в отношении одной их сторон ― именно стороны победившего рабочего класса, солдат и крестьянства, руководимых большевиками и защищаемых Красной армией и советскими спецслужбами. Прилепин в «Обители» примкнул к истошному хору отсидевших на Соловках «писателей» и «мемуаристов» ― обозлённых, ангажированных, «обиженных», желающих отомстить, то есть, авторов, которые в принципе не могут быть объективными в рамках «лагерной темы».

В любые времена, в любой стране, в любой тюрьме спроси заключённого: «За что сидишь?» Ответит: «Ни за что!» Любой заключённый считает, что наказание им не заслужено или слишком сурово, виноват кто-другой или «обстоятельства», что сам он ― «хороший», а вот судьи и тюремная охрана ― «редиски». Так и отвечали в своих произведениях талантливые «сидельцы» на Соловках по выходу на свободу.

Для Прилепина почему-то события на Соловках 1920-х годов ― это не следствие и продолжение классовой борьбы, а это одни «преступники-победители» (чекисты, красноармейцы) убивают других «преступников-проигравших» (попов, контрреволюционеров, дворян, саботажников, царских генералов, НЭПманов и уголовников). Сам же автор стоит над схваткой между преступниками и одних назначает правыми, других ― виноватыми. Так делают в публицистике, но не в художественной литературе.

Исходная неготовность Прилепина-творца художественно писать об эпохе 1920-х просто удручает. Какой уж тут полифонический канон…

Птичка в конце текста

Редактор

Развивающий редактор освещает творческий путь начинающего писателя

1. Литературное наставничество — в чём оно заключается?

Литературное наставничество — это ответственное руководство творчеством начинающего писателя, профориентация, поддержка.

Наставник поможет начинающему писателю установить достижимые пошаговые цели, развить самодисциплину и освоить приёмы писательского мастерства, выстроить карьеру писателя-любителя или писателя-профессионала. Наставник «ведёт» личное творчество начинающего писателя, направляет, не даёт ему зайти в тупик и скиснуть в нём. С наставником у начинающего автора исчезнет чувство одиночества и собственной ненужности, как писателя, а в неизбежные минуты уныния или творческого застоя рядом окажется опытный доброжелательный вдохновитель.

Наставничество означает, в первую очередь, индивидуальную работу наставника в качестве развивающего редактора над рукописями произведений начинающего писателя. Развивающий редактор помогает автору выбрать жанр и целевого читателя (в зависимости от типа писательского таланта и интересов ученика), определиться с темой и идеей произведения, разработать литературную историю, построить сюжет и закрутить фабулу, составить поглавный и поэпизодный план произведения, избежать провалов и перекосов в композиции (с композиций в произведениях современной литературе просто катастрофа), определиться с видом повествователя, отточить стиль, диалоги и др. В ходе работы с наставником, начинающий писатель, как правило, впервые приобщается к писательско-редакторской среде, что делает его увереннее и впоследствии помогает правильно общаться с издательскими редакторами.

Наставничество — дело хлопотное, нервное, порой — мучительное, поэтому уже не раз бывало, что, оценив творческие возможности иного начинающего писателя, все наши развивающие редакторы попросту отказывались от наставничества над ним, считая это занятием бесполезным. Так что желание и финансовая возможность начинающего писателя оплатить наставничество — это только полдела. Почему находится так мало опытных редакторов, желающих вести творчество начинающего автора? Редактору-наставнику приходится полностью погружаться в творческий процесс автора, направлять его, досконально знать материал, подсказывать, неизбежно делиться собственными творческими наработками, подбирать сопутствующие материалы, вдохновлять (особенно лентяев и неорганизованных, каких пруд пруди среди начинающих), подбадривать, хвалить, ругать, утирать слёзы и даже, порой, выступать этаким личным психологом. Относительно творчества начинающего писателя практическая отдача от наставничества — в разы выше, чем от обучения. Автор буквально каждый очередной месяц ощущает собственный творческий рост, видит продвижение своего произведения в правильном, одобренном редактором, направлении.

2. Литературный наставник — кому он особенно нужен?

  • Начинающим писателям, которые обитают вне профессиональной или околопрофессиональной литературной среды. Писательская стезя в начале творческого пути — дело одиночки, но нельзя оставаться совершенно одиноким. Это ужасно, когда не с кем из специалистов поговорить о своём творчестве. Тусовки на сайтах в кругу таких же начинающих — пустая трата времени и нервов; там обычно «Кукушка хвалит петуха…» — это приятно, но бестолково, а могут и оскорбить, в любом случае — пользы никакой.
  • Начинающим писателям, тем, кто с ленцой, или недисциплинированным, или недостаточно мотивированным к писательскому труду, или по типу характера склонным к подчинению и могущим эффективно работать только под внешним творческим руководством, с обязательной отчётностью.
  • Всем писателям, которые угодили в творческую яму, впали в уныние, которым свойственны длительные депрессии и капризы. Этим людям нужен новый внешний толчок, кто-то должен оказаться рядом, чтобы поставить новую цель, зажечь и вручить новый факел творчества — и дело пойдёт.
  • Начинающим писателям, не способным правильно сформулировать оригинальную идею произведения и её основе разработать сюжет и композицию, отчего всё их творчество становится бессмысленным и обречено на бросающуюся в глаза вторичность, и отчего эти авторы вынуждены (часто бессознательно) заниматься плагиатом.

3. Литературное наставничество — перечень услуг и размер вознаграждения

Литературное наставничество в течение 6 месяцев (меньший срок не имеет смысла) — 42000 рублей (7000 руб/месяц), 12 месяцев — 80000 рублей (для учеников Школы писательского мастерства Лихачева — 70000). Для иностранцев и русских иммигрантов — 800 и 1500 долларов США.

Разовые консультации (в течение 1—3 дней по электронной почте) по одной рукописи и по одной-двум узким темам (например, «Какой повествователь подходит для моего романа?») — 4000 рублей. По большим темам («Сюжет романа», «Композиция романа», «Стиль», «Диалог», «Система персонажей») — 7000 рублей. Наставнику придётся прочитать и разобрать всю рукопись романа.

Менторинг (в течение 3—6 месяцев) в разработке идеи, сюжета, фабулы и композиции романа, составление поглавного и поэпизодного плана одного романа — 30000 рублей.

Менторинг (в течение 3—6 месяцев) в разработке серии романов и фэнтези — от 40000 рублей.

Критический отзыв (будет написан в течение 1 недели) на рукопись повести или романа, в зависимости от объёма текста — 30 рублей/страница, минимальная сумма 3000 рублей.

Все учащиеся нашей Школы писательского мастерства получат чувствительные бонусы при наставничестве и редактуре/корректуре своих рукописей.

4. Порядок оплаты литературного наставничества

По получении письма-заявки на обучение, вам немедленно укажут сумму платежа и банковские реквизиты. Платить — на сберкнижку или банковскую карточку С.С. Лихачева в Сбербанке РФ. Иностранцы производят оплату по Western Union.

В случае если вы пожелаете заключить официальный договор на обучение, все указанные выше цены увеличиваются на сумму налогов и дополнительных расходов (бухгалтеру, юристу и др.), то есть, на 50 %. Стороной договора на оказание услуг обучения в Школе писательского мастерства Лихачева выступит ООО «Юридическая компания ʺЛихачевʺ».

Допускается поэтапная (помесячная) оплата. Например, если договорились на 4-месячный менторинг в разработке одного романа с оплатой в размере 30000 рублей, то указанную сумму можно разбить на 2 этапа — по 15000 рублей/2 месяца. При любом виде сотрудничества о порядке оплаты можно договориться. Сумму в 42000 рублей за 6-месячное наставничество можно разбить на 2 платежа по 21000 рублей, или 3 платежа по 14000 рублей с оплатой каждые 2 месяца.

Поэтапный порядок оплаты, конечно, раздражает наставников, но мы помним, что живём в бедной стране.

*****

Обращайтесь! Потеряете только немного денег, а приобретёте уверенность в себе и мастеровитость.

Если же я изначально не устрою вас в качестве литературного наставника, могу попробовать подыскать вам более тактичную даму-филолога, от которой никогда не услышите резких высказываний по поводу качества ваших рукописей.

Здесь необходимо заметить следующее. Я веду развивающее редактирование произведений нескольких русских иммигрантов, проживающих ныне в США и Канаде. Они утверждают, что обратились в российскому литературному наставнику потому, что американские менторы слишком политкорректны, слишком нетребовательно относятся к творчеству начинающего писателя, хвалят, когда нужно — по делу! — основательно критиковать. Русский же наставник, выступая в качестве развивающего редактора, без церемоний профессионально рецензирует первоначальную авторскую рукопись и далее учит работать (по оригинальному шаблону) над проектом нового произведения по всем правилам писательского мастерства.

Совсем-совсем начинающему писателю, кто не отличает сюжет от фабулы, внутренний монолог от несобственно-прямой речи, не в состоянии написать диалог и правильно выбрать тип повествователя или рассказчика, тому настоятельно советую сначала подучиться в нашей Школе писательского мастерства, а уж потом обращаться за наставничеством, ибо наставнику ничего не останется делать, как всё время давать вам элементарные знания по теории литературы и литературному мастерству, а это ужасно скучно — всё равно, что пригласить университетского профессора вести уроки в первом классе общеобразовательной школы.

OLYMPUS DIGITAL CAMERA

По любому вопросу наставничества и помощи в творчестве обращайтесь лично ко мне, Лихачеву Сергею Сергеевичу, по адресуlikhachev007@gmail.com

Услуги развивающего и стилистического редактирования, и корректуры рукописей: блог «Литературный редактор» — http://litredactor.wordpress.com/

Услуги наёмного писателя: блог «Наёмный писатель» —http://writerhired.wordpress.com/

8(846)260-95-64 (стационарный), 89023713657 (сотовый) ― для звонков с территории России

011-7-846-2609564 ― для звонков из США

00-7-846-2609564 ― для звонков из Германии и других стран Западной Европы

Критический отзыв на роман «Обитель» Прилепина. 1. Название романа

Обитель

Название романа «Обитель» я считаю неудачным.

Название крупного по объёму литературного произведения и название глав в нём ― это «высший класс» писателя. «Мёртвые души», «Поднятая целина», «Хождение по мукам», «Тихий Дон», «Как закалялась сталь» ― прекрасные многозначные названия. Есть однозначные названия: «Укрощение строптивой».

«Обитель» ― название многозначное, но неподходящее для романа Прилепина.

Для начала рассмотрю неудачное название другого произведения, и попробую разобрать, почему его следует признать неудачным.

Возьму небольшой, но знаменитый рассказ Чехова «Скрипка Ротшильда».

Скрипка 1

Вот четыре ключевые для понимания сути рассказа цитаты:

«Яков [Яков Бронза ― главный герой, гробовых дел мастер] никогда не бывал в хорошем расположении духа, так как ему постоянно приходилось терпеть страшные убытки. Например, в воскресенья и праздники грешно было работать, понедельник — тяжёлый день, и таким образом в году набиралось около двухсот дней, когда поневоле приходилось сидеть сложа руки. А ведь это какой убыток! Если кто-нибудь в городе играл свадьбу без музыки или Шахкес не приглашал Якова, то это тоже был убыток. Полицейский надзиратель был два года болен и чахнул, и Яков с нетерпением ждал, когда он умрёт, но надзиратель уехал в губернский город лечиться и взял да там и умер. Вот вам и убыток, по меньшей мере рублей на десять, так как гроб пришлось бы делать дорогой, с глазетом».

скрипка 4

«…Марфа [жена Якова] вдруг занемогла. Старуха тяжело дышала, пила много воды и пошатывалась, но всё-таки утром сама истопила печь и даже ходила по воду. К вечеру же слегла. Яков весь день играл на скрипке; когда же совсем стемнело, взял книжку, в которую каждый день записывал свои убытки, и от скуки стал подводить годовой итог. Получилось больше тысячи рублей. Это так потрясло его, что он хватил счётами о пол и затопал ногами. Потом поднял счёты и опять долго щёлкал и глубоко, напряжённо вздыхал. Лицо у него было багрово и мокро от пота. Он думал о том, что если бы эту пропащую тысячу рублей положить в банк, то в год проценту накопилось бы самое малое — сорок рублей. Значит, и эти сорок рублей тоже убыток. Одним словом, куда ни повернись, везде только убытки и больше ничего.

— Яков! — познала Марфа неожиданно. — Я умираю!»

скрипка1

«Когда приехали [из больницы] домой, Марфа, войдя в избу, минут десять простояла, держась за печку. Ей казалось, что если она ляжет, то Яков будет говорить об убытках и бранить её за то, что она всё лежит и не хочет работать. А Яков глядел на неё со скукой и вспоминал, что завтра Иоанна богослова, послезавтра Николая чудотворца, а потом воскресенье, потом понедельник — тяжёлый день. Четыре дня нельзя будет работать, а наверное Марфа умрёт в какой-нибудь из этих дней; значит, гроб надо делать сегодня. Он взял свой железный аршин, подошёл к старухе и снял с неё мерку. Потом она легла, а он перекрестился и стал делать гроб.

Когда работа была кончена, Бронза надел очки и записал в свою книжку:

«Марфе Ивановой гроб — 2 р. 40 к.»».

Скрипка

«Приходил батюшка, приобщал и соборовал. Потом Марфа стала бормотать что-то непонятное и к утру скончалась.

Старухи-соседки обмыли, одели и в гроб положили. Чтобы не платить лишнего дьячку, Яков сам читал псалтырь, и за могилку с него ничего не взяли, так как кладбищенский сторож был ему кум. Четыре мужика несли до кладбища гроб, но не за деньги, а из уважения. Шли за гробом старухи, нищие, двое юродивых, встречный народ набожно крестился… И Яков был очень доволен, что всё так честно, благопристойно и дёшево и ни для кого не обидно. Прощаясь в последний раз с Марфой, он потрогал рукой гроб и подумал: «Хорошая работа!»

Но когда он возвращался с кладбища, его взяла сильная тоска. Ему что-то нездоровилось: дыхание было горячее и тяжкое, ослабели ноги, тянуло к питью. А тут ещё полезли в голову всякие мысли. Вспомнилось опять, что за всю свою жизнь он ни разу не пожалел Марфы, не приласкал. Пятьдесят два года, пока они жили в одной избе, тянулись долго-долго, но как-то так вышло, что за всё это время он ни разу не подумал о ней, не обратил внимания, как будто она была кошка или собака. А ведь она каждый день топила печь, варила и пекла, ходила по воду, рубила дрова, спала с ним на одной кровати, а когда он возвращался пьяный со свадеб, она всякий раз с благоговением вешала его скрипку на стену и укладывала его спать, и всё это молча, с робким, заботливым выражением».

скрипка 2

Сцена из спектакля «Скрипка Ротшильда»

Вопрос: причём тут «Скрипка Ротшильда»? Скрипка, во-первых, не Ротшильда, а Якова Бронзы. Во-вторых, скрипка ― это вещь, отнюдь не самая важная в жизни героя: например, гробы («Хорошая работа!») и деньги, о которых мастер думает дённо и нощно, куда важнее. И, в-третьих, главное: скрипка не отражает основную идею рассказа. А идея рассказа ― человек, чей жизненный интерес ограничивается исключительно зарабатыванием денег, влачит ничтожную презренную жизнь, коптит небо. Он даже не помнит, что у него была дочь ― девочка с «белокурыми волосиками», умершая во младенчестве, он не помнит, как, будучи молодым, со своей Марфой «тогда всё на речке сидели и песни пели… под вербой». А запоздалое прозрение делает его настолько несчастным и одиноким, что он готов даже подарить свою скрипку ненавистному жидку ― Ротшильду, ― с которым он едва ли не дрался при каждой встрече.

Скрип Спектакль

Сцена из спектакля «Скрипка Ротшильда»

Название рассказа должно было отражать ясно акцентированную Чеховым главную идею. Эта авторская идейная акцентированность делает рассказ ― по художественному типу ― сýщностным, а не формоориентированным. Я бы счёл хорошим сущностным названием, например, «Жизнь в убыток». Формоориентированных элементов произведения ― предметной скрипки и второстепенного героя Ротшильда ― в названии быть не должно, иначе между типом художественности и названием возникает несоответствие. Замечу, в других сущностных рассказах ― «Толстый и тонкий», «Хамелеон»… ― Чехов называет произведения в полном соответствие с их главной идеей.

Итак, название «Скрипка Ротшильда» не соответствует ни идее рассказа, ни его художественному типу.

Сегодня второстепенного чеховского героя ― еврея Ротшильда ― литературоведы и критики назвали бы «дежурным евреем». Такой имеется и в романе «Обитель»Прилепина ― Моисей Соломонович. В «Обители» дежурный еврей поёт в лагере на Соловках, в «Скрипке Ротшильда» ― играет в оркестрике в маленьком городке, который «хуже деревни», но в обоих произведениях дежурные евреи не имеют самостоятельных сюжетных линий, как и положено второстепенным героям.

Можно предположить, что название рассказа «конъюнктурное». Возможно, его поставил не автор, а издатель, чтобы привлечь читателя всемирно известной в конце XIX века фамилией богача. Вот что, например, говорит главный герой в романе Достоевского «Подросток»:

«Моя идея ― это стать Ротшильдом. Я приглашаю читателя к спокойствию и к серьёзности. Я повторяю: моя идея ― это стать Ротшильдом, стать так же богатым, как Ротшильд; не просто богатым, а именно как Ротшильд».

Подросток, экранизация романа 1983 г.

Подросток. Экранизация романа 1983 г.

Таким же образом «Обитель» не связана с главной идеей романа. Идея, заложенная Прилепиным в роман, как я думаю, такова: преступники не могут перевоспитывать преступников. Это ложная идея. Чекисты и красноармейцы ― не преступники; с другой стороны, каэры (контрреволюционеры) и попы ― тоже не преступники. Насельники Соловков 1920-х ― это стороны в классовой борьбе. Классовая борьба в ходе двух революций (февральской и октябрьской) и гражданской войны, конечно, кровавая, но классы не могут быть преступниками. Просто удивления достойно поверхностность Прилепина, не понимающего и, возможно, даже не чувствующего эпоху, о которой взялся писать.

Чтобы разобраться со смыслами слова «обитель», обращусь к некоторым словарям.

  1. Новый толково-словообразовательный словарь русского языка. Автор Т.Ф.Ефремова:

«Обитель 1. ж. Монастырь. 2. ж. устар. Место пребывания, обитания кого-л., чего-л.»

  1. Орфографический словарь:

«Марфо-Мариинская обитель».

  1. Толковый словарь под ред. C.И. Ожегова и Н.Ю. Шведовой:

«ОБИТЕЛЬ, -и, ж. 1. То же, что монастырь. Дальняя о. 2. Какая. Место, где кто-н. живёт, жилище (шутл.). Скромная о. II прил. обительский, -ая, -ое (к 1 знач.)».

  1. Толковый словарь русского языка под ред. Д.Н. Ушакова:

«ОБИТЕЛЬ обители, ж. (книжн.). 1. Монастырь (церк.). Произнести монашества обет и в тихую обитель затвориться. Пушкин. 2. Вообще всякое место пребывания кого-чего-н. (ритор.). Назови мне такую обитель, где бы русский мужик не стонал. Некрасов».

  1. Словарь синонимов Н. Абрамова:

«Жилище, жильё, обиталище, обитель, кров, приют, жительство, местожительство, местонахождение, местопребывание, квартира, постой, гнездо, притон, пристанище; кибитка, чум, юрта. Ср. <Дом и Убежище>».

Ни одно из традиционных значений слова «обитель» напрямую не подходит к названию романа. Разве что некрасовский стих ― «Назови мне такую обитель… где бы русский мужик не стонал» ― хоть как-то расширяет слово «обитель» на «воспитательную» экспериментальную тюрьму на Соловках. Но многие ли читатели сегодня помнят Некрасова, автора поэмы «Кому на Руси жить хорошо»? Его уже не помнят учителя русского языка и литературы в школах. Не думаю, что современный читатель воспримет слово «обитель» в редчайшем ныне «некрасовском значении», употреблённым Некрасовым, скорее всего, для рифмы в малоизвестном стихотворении «Размышления у парадного подъезда»:

«Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?»

Здесь под «обителью» Некрасов подразумевает «место», где живёт русский мужик, именно крестьянин, сеятель. Последний, как герой, напрочь отсутствует в романеПрилепина, хотя в середине 1920-х годов СССР оставался крестьянской страной и на Соловках земледелы томились.

«Обитель» ― слово спокойное, даже умиротворительное, лечащее душу, по тону ― доброе, привлекательное, (как следует из его определений в словарях), а содержание прилепинского романа «Обитель», напротив, крайне агрессивное, эмоциональное, конфликтное, непримиримое, отталкивающее, набитое страшилками. Поэтому название, считаю, не отражает содержания, а это серьёзный недостаток для произведения в жанре романа. Можно, конечно, подозревать, что автор в название романа заложил ёрнический смысл: мол, как вам такая «обитель?» ― довели, коммуняки! Но как-то не хочется верить в такое хамство по отношению к православной святыни новоявленного «русского патриота», каким позиционирует себя Прилепин.

Пармская Картезианский монастырь – Пармская обитель (Certosa di Parma)

Картезианский монастырь – Пармская обитель (Certosa di Parma)

В своё время Стендаль написал роман с конкретным названием «Пармская обитель», с привязкой к месту. «Обитель» у Стендаля ― монастырь, куда уходит «зализывать раны» главный герой ― Фабрицио. Ранее, будучи посаженным в Пармскую крепость, он познакомился с дочерью тюремщика ― Клелией.

Пармская Бегство Фабрицио дель Донго (Пармская обитель). Рисунок Фукье

Бегство Фабрицио из Пармской крепости. Рисунок Фукье

Вот содержание концовки романа.

Фабрицио в отчаянье. Он очень изменился, исхудал, огромными кажутся глаза на измождённом лице. Клелия, по воле отца выходит замуж, но встречается с Фабрицио, в то время пармским архиепископом. Клелия понимает, как жестоко она поступает. Она разрешает Фабрицио тайно приходить к ней, но видеть его она не должна. Поэтому все их свидания происходят в полной темноте. Так продолжается три года. За это время у Клелии родился сын. Фабрицио обожает своего ребёнка и хочет, чтобы он жил с ним. Но официально отцом мальчика считается маркиз Крешенци. Поэтому ребёнка нужно похитить, а затем распустить слух о его смерти. Этот план удаётся, но малыш вскоре умирает. Вслед за ним, не перенеся утраты, умирает и Клелия. Фабрицио близок к самоубийству. Он отказывается от сана архиепископа и удаляется в Пармский монастырь.

Герцогиня Сансеверина выходит замуж за графа Моска и покидает Парму навсегда. Все внешние обстоятельства складываются для неё счастливо, но когда, проведя всего лишь год в монастыре, умирает боготворимый ею Фабрицио, она смогла пережить его очень ненадолго.

Пармская обитель

Кадр из фильма «Пармская обитель» 

У Стендаля, как видим, «обитель» соответствует приведённым выше определениям: главный герой под грузом духовных мук бросает блистательную карьеру и по собственной воле удаляется в монастырь, но и там не находит покоя и вскоре умирает. В романе Стендаля много смертей, как у Прилепина, но все ненасильственные.

Пармская

Приглашение на бал в «Пармской обители». Так выхолащиваются смыслы

Будь роман Прилепина назван «Соловецкая обитель», с привязкой к месту, он обрёл бы большую историчность, но к главным героям, заключённым в тюрьме-монастыре, слово «обитель» по-прежнему не имело бы никакого отношения. «Обителью» на Соловках это место оставалось бы только для вольнопоселенцев-монахов, которые не являются героями романа.

Будь роман Прилепина, скажем, назван «Святая обитель», как называли Соловецкий монастырь современники описываемых в романе второй половины 1920-х годов, появилась бы привязка к месту, это придало бы роману хоть какую-то видимость историчности, которая напрочь отсутствует в тексте. Исключительно «Святой обителью» называл Соловки генерал Зайцев, отсидевший там три года (1925―1928) как раз в описываемое время. (Зайцев И.М. Соловки: Коммунистическая каторга или место пыток и смерти: Из личных страданий, переживаний, наблюдений и впечатлений. ― Шанхай: Слово, 1931. ― 169 с.). Мемуары белого генерала Зайцева, безусловно, были известны Прилепину.

Для безбожников Соловки не являлись и сегодня не являются «Святой обителью». А безбожниками были и дворяне, и чекисты, и красноармейцы, и большинство каэров и уголовников, и матросня, сосланная на Соловки после подавления Кронштадского мятежа в 1921 году. Попы, изображённые в романе, тоже не похожи на «божьих людей». Монахи же не показаны в романе никак, о них есть только упоминание. Вот если бы роман был о соловецких монахах, для которых Соловки действительно были святым местом, в названии могло бы появиться слово «обитель».

Пармская. реклама сумок

Это тоже «Пармская обитель». Реклама сумок фирмы «Coccinelle»

Слово «Обитель» несёт много дополнительных смыслов, но эти смыслы не связаны с центральной позицией автора, изложенной в романе: они возникают в головах читателей по какой-то другой ― личной ― мотивации.

Рассмотрим слово «обитель» в рамках устойчивых словосочетаний: «обитель любви», «обитель страха», «обитель проклятых». Есть, конечно, и другие «обители»…

Фильм «Кхаджурахо: Обитель любви». Жанр ― мелодрама, страна ― Индия.

Обитель любви 1, мелодрама

Вот содержание фильма.

Кхаджурахо ― комплекс храмов с эротическими скульптурами. Его посещают туристы со всего мира. В Кхаджурахо приезжает Навин, фотожурналист из Парижа. Сопровождающий его гид знакомит Навина со своей дочерью Муктой. Спустя некоторое время Навин делает ей предложение. Навин темпераментный парень, а Мукта холодна как лед. Тогда, чтобы обучить Мукту таинствам искусства любви Навин обращается за помощью к танцовщице из храма Кхаджурахо, которая обещает научить его жену искусству любви…

Обитель любви 2

Здесь под «обителью» подразумевается храм с эротическим скульптурами, в которых «служат» танцовщицы. Ясно, какого рода священнослужители заправляют в таких храмах и каковы «таинства» отправляются в «обителях».

Всякого рода «обителей любви», понятное дело, превеликое множество: в сентиментальной и эротической литературе и кинематографе.

От «обителей любви» ― по числу произведений ― не отстают «обители страха».

Рассмотрим фильм «Обитель страха» (2001). Жанр ― ужасы, страна ― Япония.

Обитель страха, яп. фильм

Фильм «Обитель страха»

Вот содержание фильма.

После смерти странного и эксцентричного художника его единственной наследнице, юной Нами, достаётся фамильное сокровище — мрачный древний особняк, прячущийся среди предательских лесных топей. Решив взглянуть на удивительное наследство, девушка открывает двери дома, двадцать лет не видевшего людей, чтобы оказаться в страшном лабиринте таинственных комнат, тёмных коридоров и шатких лестниц, ведущих, как ей сначала кажется, прямо в ад. Здесь она узнаёт, какой ценой создавались кровавые живописные шедевры, и только заглянув в безумную душу жестокого гения, решительная девушка сможет разгадать мрачные тайны своего неведомого прошлого.

Здесь «обитель» ― это мрачный древний особняк на болоте, лабиринт ― со своими скелетами и тайнами.

С последней из известных мне «Обителью страха» (Cloister of fear) можно познакомиться тут: http://youtu.be/nyuwYSMWl3c Здесь «обитель» ― кладбище с каменными надгробными плитами, на котором герой вызывает духов.

Обитель страха

Фильм «Обитель страха», 2014 г.

На сайте страхленд.ру http://straxland.ru можно увидеть десятки «обителей страха»: японских, русских ― любых…

Есть и «Обитель проклятых» (англ. «Eliza Graves» в Англии или англ. «Stonehearst Asylum» в США) — триллер режиссёра Брэда Андерсена, основанный на рассказеЭдгара Аллана По «Система доктора Смоля и профессора Перро». Жанр ― триллер, страна ― Великобритания.

Обитель проклятых

Вот содержание фильма.

Всё начинается с лекции в университете Оксфорда по курсу психиатрии, на которой студентам демонстрируют поведенческие особенности психически больных людей. Элиза Грэйвз больна хронической истерией. Девушка очень красива и утверждает, что абсолютно здорова, но эксперимент показывает обратное. Дальше действия переносятся в туманные леса Англии, где молодой человек по имени Эдвард Ньюгейт приезжает в психиатрическую лечебницу. Он представляется выпускником Оксфорда. В психиатрической лечебнице его встречает некий Сайлас Лэмб, который представляется директором данного заведения. Лэмб предлагает Ньюгейту проследовать с ним на обход, где юноша встречает Элизу Грэйвз. Во время обхода Ньюгейт поражается методам лечения доктора Лэмба, которые совсем не похожи на традиционные методы лечения. Здесь больных не подвергают «пыткам» для излечения их болезни, наоборот позволяют жить спокойно и не пытаются их излечить. Вскоре Эдвард узнаёт, что лечебницей управляют психи, а настоящие врачи и сестринский персонал находятся в заключении в подвале здания. Эдвард пытается помочь им выбраться и заодно разгадать загадку доктора Лэмба. В этом ему помогает Элиза. Но Лэмб разоблачает Эдварда и пытается уничтожить его разум с помощью электрических импульсов. В этом ему мешает фотография, которую Эдвард нашёл в палате Лэмба. Увидев фото, Лэмб теряет рассудок. Элиза пытается освободить Эдварда, но ей мешает помощник Лэмба. В процессе потасовки происходит возгорание занавесок и начинается пожар. Освобождённый Эдвард находит Лэмба и выводит его на улицу, Элиза освобождает заключённых в подвале врачей. Пока все стоят на улице Эдвард признаётся Элизе в какой-то тайне. Некоторое время спустя в лечебницу приезжает муж Элизы в сопровождении доктора и показывает бумаги о выписке Элизы, но им говорят, что Элизу выписал три недели назад доктор Эдвард Ньюгейт. Выясняется, что это имя доктора, приехавшего с мужем Элизы. А молодой человек вовсе не студент Оксфорда, а больной, которого показывали на той лекции сразу после Элизы. Молодой человек влюбился в девушку сразу, как только её увидел, поэтому сбежал из клиники и отправился на её поиски, прихватив вещи доктора Ньюгейта и присвоив себе его личность. Фильм заканчивается кадрами из Италии, где мистер и миссис Лэмб, бывшие Эдвард и Элиза, танцуют вальс.

Здесь «обитель» ― изолированная от внешнего мира «туманными лесами Англии» психиатрическая лечебница, в которой творятся жуткие дела: пациенты захватили власть и в подвалах устроили для врачей настоящую тюрьму. Но сюжет заканчивается романтическим танцем главных героев.

«Обители зла» тоже в большом ходу. Обратимся к экранизации компьютерной игры «Обитель зла». Жанр ― ужасы, страна ― Япония.

kinogo.net

Вот содержание фильма.

Корпорация «Амбрелла» в подземной секретной лаборатории разрабатывает смертоносный т-вирус. Неизвестный злоумышленник похищает образцы т-вируса, но, находясь ещё в лаборатории, разбивает колбу, и тогда, согласно программе, включается карантинный режим, и все сотрудники умирают. Позже, однако, заражённые мертвецы в лаборатории оживают и воюют с присланными с поверхности земли «коммандос».

Здесь «обитель» ― это подземная секретная биолаборатория.

А теперь вернёмся к узкому и привычному толкованию «обители» как монастыря.

Есть в Подмосковье «Ярославский Свято-Введенский Толгский монастырь». Это старейший в Подмосковье монастырь.

Материалы возьму из статьи «Толгская обитель: от забвения до возрождения»:

«В период после революции 1917 года до 90-х годов ХХ века на бывшей монастырской территории существовали и детский дом, и даже колония для малолетних преступников, а также не был реализован созданный проект гидроэлектростанции. Эти и многие другие интересные факты истории архитектурного памятника будут раскрыты на книжной выставке «Толгская обитель: от забвения до возрождения», подготовленной отделом краеведения библиотеки. Кроме этого, в ней широко освещена судьба Толгского монастыря в богоборческий период истории России XX века. Выставку дополняют книги, рассказывающие о возвращении монастыря Русской Православной Церкви в 1987 году и его реставрации.

Самым ожидаемым событием станет презентация книги Марины Шиманской и Сергея Метелицы «Святая Толга». Это юбилейное подарочное двухтомное издание о богатейшей истории Толгской обители. В основу труда легли выдержки из старинных книг и древних сказаний, документальные свидетельства очевидцев и участников восстановления монастыря, письма, воспоминания, интервью. В книге представлен уникальный иллюстративный материал с архивной хроникой и 26-летняя летопись возрождения монастыря. Издание вышло в свет по инициативе и c благословения игуменьи Свято-Введенского Толгского монастыря Варвары и при поддержке известного мецената Виктора Тырышкина. Двухтомник «Святая Толга» стал настоящим подарком к 700-летнему юбилею обители.

Из находящегося неподалеку от Шахматова и Боблова большого купеческого села Рогачева с его огромным собором расходятся в разные стороны семь дорог. Остановившись на соборной площади, мы спросили у прохожих: «Как проехать к Николо-Пешношскому монастырю?» Первый, второй, третий и т.д. и т.д. встреченный нами человек смотрел на нас в лучшем случае недоумевающе, что-то нечленораздельное мычал в ответ — было уже 3 часа пополудни и почти все встреченные нами рогачевские аборигены были в состоянии лёгкого подпития. Наконец нас осенило. «Где здесь психбольница?» — спросили мы, помня, что где-то в 1960-х годах в древнем Николо-Пешношском монастыре был этот дом скорби. Но в первое десятилетие XXI века, в России, где все — от Президента до последнего парламентария истово бьют поклоны на все церковные праздники — возможно ли такое? «Психинтернат?» — первый же человек, к которому мы обратились с этим вопросом, тут же указал дорогу к монастырю, который все тут и воспринимали лишь как больницу для сирых и убогих. Так мы отправились к одной из самых древних в нашей средней полосе Николо-Пешношской обители. Поразительно, но люди, живущие всего лишь в 10 км от него, обозначали эти места не иначе, как «Психинтернат».

Едем в точно указанном направлении и неожиданно попадаем на обсаженную вековыми плакучими ивами дорогу, пересекающую геометрически совершенное, чётко прочерченное русло когда-то спрямлённой здесь реки Яхромы, напоминающее и сейчас чёткое инженерное сооружение. А вдали, как легендарный Китеж, встаёт перед глазами сказочный городок в окружении зубчатых, изрезанных щелями бойниц стен, увенчанных высокими шатрами башен, из-за которых тянутся ввысь маковки многочисленных церквей, читается на фоне сурового неба освещённый солнцем шелом главного монастырского собора. Основал этот забытый ныне Богом и Московской патриархией удивительный монастырь в XIV (!) веке Мефодий Пешношский, по призыву Сергия Радонежского, в тяжёлую для России пору татаро-монгольского ига. В то время наряду с крупными монастырями — Киево-Печерским, Юрьевым вблизи Новгорода и другими — возникали и небольшие обители, объединявшие нескольких монахов-отшельников. Дальновидный митрополит Алексий и Сергий Радонежский с учениками во второй половине XIV века провели реформу: дали монахам общежительный устав и таким образом повысили оборонное значение монастырей, влиявших на политическую жизнь страны, способствовавших освобождению её от иноземного ига, преодолению междоусобной разобщённости.

Преподобный Мефодий оставил уединённый образ жизни, собрал вокруг себя местных отшельников и с благословения Сергия заложил на месте впадения в Яхрому небольшой речушки Пешноши деревянный монастырь.

Монастырь стал крупным духовным центром русского монашества, его монахи участвовали в строительстве Оптиной пустыни. Здесь, в Николо-Пешношском монастыре, хранились чтимые святыни — частица Ризы Господней, чудотворный образ Иоанна Предтечи, написанный Андреем Рублевым.

В средние века монастыри, играя роль крепостей, вообще нередко строились на торговых путях, запирая дорогу иноземцам и просто лихим людям — ведь торговая дорога в любую минуту могла стать тропой войны. В то же время, находясь, говоря современным языком, вблизи транспортных магистралей, сообщества монахов, не отвлекаясь от служения Богу, активно включались в коммерческую деятельность. Но, как и всё, что связано с древними водными путями между столицами, в XIX веке Николо-Пешношский монастырь утратил свой престиж — даже «чугунка пролегла от него в значительном расстоянии».

Обитель заросла травой забвения

Николо-Пешношская обитель поросла травой забвения

Многое тогда потеряло самобытность — Никольский собор буквально утонул в поздних пристройках. «Раскрыли» его реставраторы лишь в шестидесятые годы ХХ века. Обшарпанные рушащиеся стены, покосившиеся шатры башен, зияющие проломы в вековой кирпичной кладке — вот современный облик монастыря. И это в XXI веке в России, когда церковь получила все возможности для возвращения в своё лоно, спасение и возрождение всех своих владений. А тут в десяти километрах друг от друга истинные реликвии православия — церковь Менделеева — Блока в Тараканове и Николо-Пешношский монастырь XIV века. Неужели благие деяния Московского патриархата распространяются показно лишь на столицы, а в нескольких десятках километрах от них может царить мерзость и запустение? Недавно верующие обратились к руководству страны с просьбой вернуть монастырь православной церкви.

В болотистой низине Яхромы, под самыми стенами древней обители, частоколами и колючей проволокой пестрят наделы приусадебных участков, раскинулись дремучие заросли огромных лопухов и бурьяна, в которых блестят пустые водочные поллитровки и использованные одноразовые шприцы, выброшенные современными обитателями монастырских келий (насельниками-заключёнными) за ненадобностью.

Поразительно, но у въездной в монастырь Спасской башни в стене вмурована и до сих пор существует памятная доска, сообщающая, что Николо-Пешношский монастырь — комплекс охраняемых государством памятников отечественного зодчества, основан в 1361 году. Как же умеем мы всё испакостить и опошлить. Ни в одной европейской стране такое отношение к своему прошлому невозможно. А ведь слава Николо-Пешношского монастыря была в России велика, ладьи с его монахами ещё в XV веке появлялись в Белозерье. Дмитровские князья дарили обитель селами, в руках монахов оказалось и известное нам Рогачево.

В монастыре, как раз рядом с охранной доской в стене, прорублена обыкновенная современная дверь с филенками, а над ней до недавних лет реял выцветший кумач «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!», а скульптура Ленина с простёртой рукой до сих пор украшает сквер перед монастырской стеной.

Посетитель наивно думал, что его приглашают посетить памятник древнерусской архитектуры, — не тут-то было! Это приглашение для «избранных»: бывший Николо-Пешношский монастырь ещё в 1929 году попал в систему социального обеспечения, в монастыре и теперь располагается московский психоневрологический интернат № 3. Сырые сводчатые палаты. В больничной столовой, расположившейся в центральном Никольском соборе, стены в серо-зелёной плесени с палец толщиной…

И как тут не вспомнить, что лет двадцать назад, в давнишнем интервью журналу «Огонёк» председатель Советского фонда культуры Дмитрий Сергеевич Лихачёв назвал создание в Николо-Пешношском монастыре туристского центра одним из тех дел, «свершение которых достойно может завершить второе тысячелетие нашей эры».

Только ведь давно, за всякими прочими бедами, свалившимися на страну, об этом и думать забыли».

Я специально привёл такую большую выдержку из статьи, чтобы познакомить читателя с ещё одним местом из тысяч имеющихся в мире монастырских «обителей». О Пармском и Соловецком монастырях написаны сотни книг, о забытом Николо-Пешношском монастыре только две. Все три монастыря «обители», но очень-очень разные по смыслам и пафосу «обители». Одного читателя заинтересует только легендарная Парма, другого только туристические ныне Соловки, третьего заброшенное Подмосковье.

Если в романе Прилепина под весьма пафосным словом «обитель» подразумевался «монастырь», то нужно было указать какой именно, потому что у каждого монастыря свой литературный пафос.

У Пармского монастыря стендалевский литературный пафос, с его любовными треугольниками, интригами, похищениями, заговорами, переворотами, изменами, смертями, пренебрежением заповедями и др. Пафос Пармской обители ― навсегда стендалевский.

У древнейшего в Подмосковье Николо-Пешношского монастыря литературный пафос русского рубежа обороны и водной торговли, пафос забвения и советской психбольницы ― со скульптурой Ленина «с рукой» и выцветшим кумачом «Добро пожаловать». Пафос Николо-Пешношской обители ― ещё предстоит определить, пока что это пафос глубокого забвения.

У Соловецкого монастыря свой литературный пафос: пафос исторических событий и личностей, пафос церковного раскола, пафос царской и советской каторги, тайных убийств и захоронений, и, конечно, пафос редчайшей по мировым меркам попытки перевоспитания осуждённых в середине-конце 1920-х годов. Пафос Соловков ужасно перекошен, как на судебном процессе, в котором отсутствует защитник: он представлен только стороной обвинения ― в многочисленных мемуарах «обиженных сидельцев», и, увы, Прилепин не был оригинальным, он просто примкнул со своими безумными и бесчисленными «страшилками» к стороне обвинения.

Все эти монастырские литературные пафосы строго локальны, то есть, привязаны к местности, поэтому должны быть отражены в названии произведения.

Назвать роман «Обитель» ― это значит сразу отослать читателя неизвестно в какую страну, в неизвестно какое время, в неизвестный жанр. Читатель, прочтя одно название, не будет знать, что ему ожидать от романа, на какое содержание настраиваться. Думаю, при переводе на иностранные языки, издатели изменят название романа на более определённое, адресное.

Как название романа, слово «Обитель» сродни, например, слову «Площадка». Читатель, увидев такое название, будет в растерянности: что за площадка — спортивная? строительная? биржевая? смотровая? детская? в городе? для выгула собак? в городе? в Америке? на Колыме?..

Название произведения «Площадка», как и «Обитель», не даёт даже приблизительного ответа на вопросы читателя, впервые узнавшего о книге, а значит, уменьшает шансы её приобретения читателем и требует от издателя больших сумм на раскрутку. Неудачное название романа убыточно.

Голое слово «обитель» не отражает содержания романа. Если уж оставлять это слово в названии романа, то нужно было придать ему какое-то смысловое расширение, как это сделал, например, Андрей Рудалёв в своей статье ««Обитель» великого перелома», справедливо заключив слово «обитель» в кавычки.

*****

школа, 5 кб

Школа писательского мастерства Лихачева — альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, в котором учатся 5 лет очно или 6 лет заочно. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки, сэкономите своё время (= жизнь) и получите чувствительные скидки на редактирование и корректуру своих рукописей.  

headbangsoncomputer

Инструкторы Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает круглосуточно, без выходных.

Обращайтесь:   Лихачев Сергей Сергеевич 

likhachev007@gmail.com